После долгого молчания отец положил руку мне на плечо. Электричества не было; он сказал, что надо бы зажечь свечу: мол, теперь, когда нас двое, игра стоит свеч. Говоря это, он мне подмигнул, — я хорошо помнила эту его привычку. Только взгляд был грустный, не такой, как всегда. Но все же он мне подмигнул. И добавил, что хорошо бы отметить мое возвращение; правда, в доме почти ничего нет, но если поискать… И крепко сжал мое плечо. Это у него было высшее выражение нежности. Потом он спросил, много ли мне удалось написать за это время и не стал ли уже мал новый мольберт. Он нашел, что я сильно выросла. У меня не хватило сил ему ответить. А у него не хватило сил пойти за свечой. Он снова опустился на стул, и мы долго сидели молча, в темноте. Если бы он знал,
Наконец он ушел спать, а я открыла мамин чемодан с тканями. Если она не захватила с собой мои письма, значит, они наверняка здесь, между отрезами, рядом с ее Библией. В чемодане не было ни тканей, ни Библии, но письма там лежали. Целая пачка, стянутая белой тесемкой. Все они были там — кроме последнего. Единственного, которое имело значение. В котором я во всем признавалась.
Вот когда я поняла, что Софи его так и не отправила.
Если б только мама все знала! Обо мне и о ребенке. Она никогда бы не ушла из дому. Я была в этом абсолютно уверена. Мне не хотелось спать, мне необходимо было выйти на воздух. И походить. У меня ломило все тело. Я чувствовала себя вконец измотанной, обессиленной. Как выжатый лимон. Но в голове у меня бушевал пожар. Война… Кругом война, настоящая война. Я старалась не вслушиваться в завывание кошек и собак, рыскавших по деревне. Бежавшие хозяева бросили их на произвол судьбы. А коровы, не доенные уже много дней, мычали от боли. Как я. У меня болела грудь. Молоко сочилось из нее, пачкая блузку. Я рухнула перед оградой „Лескалье“. Сама не знаю, зачем я туда пошла. Я плакала в три ручья. И звала маму.
Шли недели, а мы всё ждали ее возвращения. Я молилась изо всех сил, чтобы с ней все было хорошо. Чтобы она жила где-нибудь в безопасности. Каждый день кто-нибудь из местных возвращался в деревню. Но ее нигде не видели.
Через некоторое время мы стали делать то, что делали многие, — давать объявления в газетах. Больше нам ничего не оставалось. Правда, мы не очень понимали, что в них нужно писать, ведь мы ничего толком не знали, не могли сообщить ничего определенного — куда она ушла или уехала, когда, во что была одета. Над этим последним вопросом я долго ломала голову. У мамы было не так уж много платьев, и я подумала, что смогу определить, какого не хватает. Но, открыв шаткий платяной шкаф, я поняла, что плохо помню мамин гардероб. Что давно не обращала внимания на ту, которую якобы любила всем сердцем. И что бесполезно сетовать на жизнь, отобравшую у вас человека, которого вы перестали замечать.
Чтобы был хоть малейший шанс найти ее, нужно было указать в объявлениях какие-то приметы. И мы указали имя, возраст, седые волосы. Это мы знали наверняка. И еще — выпуклую родинку на затылке, у самых корней волос. И еще — сломанный зуб, третий справа. Можно было упомянуть и о Библии, хотя это мало что дало бы. Она могла захватить ее с собой и потерять в дороге. Но, главное, мы взяли на себя оплату ответных телеграмм, чтобы расходы не отпугнули людей, которые могут сообщить о ней какие-то новости. И продолжали ждать. До той пятницы 30 ноября 1940 года.
Никогда не забуду этот день, Луи, вскоре после твоего возвращения. Я ведь очень беспокоилась за тебя тоже. Ты даже не представляешь, как я была счастлива, узнав, что ты уже дома. Впервые за все это время я сказала себе: „Все будет хорошо. Все уладится. Луи вернулся. Значит, и для нас все кончится благополучно. И мама тоже вернется“. А потом пришла телеграмма. И в ней — единственная новость, которую мы так боялись получить.
ПРИСКОРБИЕМ СООБЩАЕМ ГИБЕЛИ ЭЖЕНИ
ГАЛЛУА ВРЕМЯ БОМБЕЖКИ ТЧК ЛИЧНЫЕ ВЕЩИ
ВЫСЛАНЫ БАНДЕРОЛЬЮ ТЧК
Сомнения. Невыносимые. Еще несколько дней ожидания. А затем посылка. Ее Библия. Ее обручальное кольцо. Немного денег. И наперсток — мой подарок, с которым она никогда не расставалась. Сомнения кончились. Мама умерла.
Мы с отцом и так почти не разговаривали, а с этого дня между нами вообще все было кончено. Я протянула ему мамино обручальное колечко. Но он бросил его мне в лицо:
— Я был женат на живой, а не на покойнице.
Так пришел конец нашей семейной жизни. Никогда больше мы не будем втроем, да и вдвоем тоже никогда. Теперь за стол садились два чужих человека — вот кем мы стали. Даже совместные трапезы не могли растопить лед этого гнетущего противостояния.