Прикрыв глаза, он снова стал вспоминать эту череду неотличимых один от другого вечеров за уставленным бутылками столом, табачный дым, евший глаза, винный перегар, пьяный гомон, заглушавший тихий перебор струн. Всплыл ли в его памяти этот юношески звонкий, мягкий, ласкающий слух голос, который заставлял пускаться в пляс, целовать женщин, нашептывать им на ухо нежную чепуху? Нет, Литума не помнил его. Хосефино ошибся. Его не было с ними в тот вечер; он никогда не слышал, как поет Паломино Молеро.
– Убийц-то нашли? – спросил Мойсес, выпустив дым сразу изо рта и ноздрей.
– Нет покуда. Ты дружил с ним?
– Да нет, пожалуй. Заходил он сюда, сок пил. Разговаривали, конечно, но особенной дружбы не было.
– А скажи, какой он был? Веселый? Говорливый? Или такой молчун – не подступишься?
– Он больше помалкивал, стеснялся. Знаешь, поэтическая натура, не от мира сего. Жалко, что его забрили, муштра – это было не для него.
– Да он призыву не подлежал, – сказал Литума, стряхивая в рот последние капли сока. – Пошел добровольно. Мать в толк не может взять почему. Да и я тоже.
– Может, от несчастной любви? – предположил Мойсес, и уши его зашевелились.
– Похоже, – согласился Литума. – Однако все равно непонятно, кто его убил и за что.
В дверях показались новые посетители, и Мойсес отошел к ним. Литуме самое время было отправляться на поиски грузовика и ехать домой, но он, внезапно обессилев, сидел неподвижно. Ему виделось, как приходит Паломино в богатые кварталы Пиуры, как настраивает свою гитару, как стоит в полутьме под балконами невест и возлюбленных, очаровывать которых его нанимали их женихи и любовники, как получает деньги за эти серенады. Он, наверно, много месяцев копил и откладывал, чтобы купить эту гитару. Почему же все-таки уехать из Пиуры для него был вопрос жизни?
– Вспомнил, – ожесточенно шевеля ушами, сказал Мойсес.
– Что вспомнил?
– Паломино в кого-то влюбился. Что-то он мне рассказывал. Безумная любовь и все такое. Да-да, он говорил.
– В замужнюю, что ли, влюбился?
– Не знаю, Литума. Может, в замужнюю, а может, в монашенку. Мало ли как бывает. Помню, я его спросил: «Эй, певун, чего такой кислый?» А он мне: «Влюбился я, Мойсес, да только ничего из этого не выйдет». Думаю, он и в армию потому пошел.
– Нет, а все-таки почему «ничего не выйдет»? В кого влюбился, не помнишь?
Мойсес покачал головой, и уши его задвигались сами собой.
– Нет. Говорил только, встречаются они украдкой, и по вечерам он издали поет ей серенады.
– Так, – сказал Литума. – Значит, Паломино скрылся из Пиуры потому, что ревнивый муж пригрозил разделаться с ним. Теперь бы узнать, кто была его избранница и почему «ничего не выйдет». Хоть одно понятно: жестокость, с которой убили Паломино, объясняется ревностью.
– Еще знаю, что жила его красавица где-то возле аэропорта. Может, тебе это пригодится? – добавил Мойсес.
– Да?
– Да. Однажды он был здесь, сидел вот где ты сейчас сидишь. Мой приятель собирался в Чиклайо, а Паломино спросил, не подбросит ли он его до аэропорта. «А зачем тебе в аэропорт, певун?» – «Спою, говорит, серенаду одной девушке». Значит, она где-то там обретается.
– Но там вообще ничего нет – песок да роща.
– Раскинь мозгами, Литума, – снова шевельнулись уши Мойсеса. – Подумай, поищи.
– Верно говоришь, – почесал в затылке полицейский. – Там неподалеку – авиабаза и дома летчиков.
III
– Дома летчиков? – переспросил лейтенант Сильва. – Это уже кое-что. Теперь эта сволочь не скажет, что мы попусту время теряем.
Переспросить-то он переспросил, но Литума отлично знал, что лейтенант, хоть и поддерживает разговор, и рассказывает о своей стычке с командиром авиабазы, однако все помыслы его, все силы тела и души устремлены к одной цели – ни на минуту не выпустить из поля зрения донью Адриану, сновавшую с веником по своей харчевне. От ее сноровистых и проворных движений подол платья иногда задирался, открывая могучее бедро, а когда она наклонялась за совком, в вырезе легкого перкалевого платья показывалась высокая, ничем не стесненная грудь. Глаза лейтенанта, не пропускавшие ни одного ее движения, алчно горели. Литума никак не мог понять, чем уж так прельстила донья Адриана его начальника. Лейтенант был юн, светлокож, с рыжеватыми усиками, почти никогда не снимал темных очков и мог бы покорить сердце любой таларенской девицы. Если бы захотел. Но он не хотел: его влекла только донья Адриана. Он сам признавался Литуме: «Поддела меня толстуха на крючок, будь она неладна». Литума недоумевал. Донья Адриана годилась лейтенанту в матери; в гладко зачесанных ее волосах уже проглядывала седина, а кроме того, она и вправду была очень толста, причем всюду равномерно и одинаково – настоящая бочка сорокаведерная. Муж ее, рыбак Матиас, ночью выходил в море, а днем отсыпался. Жили они в комнатенке при харчевне. Дети их выросли и отделились от родителей; двое сыновей работали в нефтяной компании.
– Глаза проглядите, сеньор лейтенант. Наденьте хоть очки, по крайней мере.