С начала знакомства Бельтов вздумал пококетничать с Круциферской; он приобрел на это богатые средства, его трудно было запугать аристократической обстановкой или ложной строгостью; уверенный в себе, потому что имел дело с очень не трудными красотами, ловкий и опасно дерзкий на язык, он имел все, чтоб оглушить совесть провинциалки, но догадливый Бельтов тотчас оставил пошлое ухаживание, поняв, что на такого зверя тенеты слишком слабы. Женщина, явившаяся перед ним в этой глуши, была так проста, так наивно естественна и так полна силы и ума, что у Бельтова прошла очень скоро охота интриговать ее. Трудно было на нее сделать нападение, потому что она вовсе не оборонялась, не становилась en garde [51]
; другое отношение, более человечественное, быстро сблизило Круциферскую с Бельтовым. Круциферская поняла его грусть, поняла ту острую закваску, которая бродила в нем и мучила его, она поняла и шире и лучше в тысячу раз, нежели Крупов, например, — понявши, она не могла более смотреть на него без участия, без симпатии, а глядя на него так, она его более и более узнавала, с каждым днем раскрывались для нее новые и новые стороны этого человека, обреченного уморить в себе страшное богатство сил и страшную ширь понимания. Бельтов тотчас оценил разницу добросовестно-нравоучительного участия Крупова, романтического сочувствия, готового разделить слезу, Дмитрия Яковлевича, с тем верным тактом, который он видел в Круциферской. Много раз, когда они четверо сидели в комнате, Бельтову случалось говорить внутреннейшие убеждения свои; он их, по привычке утаивать, по склонности, почти всегда приправлял иронией или бросал их вскользь; его слушатели по большей части не отзывались, но когда он бросал тоскливый взгляд на Круциферскую, легкая улыбка пробегала у него по лицу — он видел, что понят; они незаметно становились — досадно сравнить, а нечего делать — в то положение, в котором находились некогда Любонька и Дмитрий Яковлевич в семье Негрова, где прежде, нежели они друг другу успели сказать два слова, понимали, что понимают друг друга. Этого рода симпатий нечего ни развивать, ни подавлять; они просто выражают факт братственного развития в двух лицах, где бы и как бы ни встретились эти лица; если они узнают друг друга, если они поймут родство свое, то каждый пожертвует, если обстоятельства потребуют, всеми низшими степенями родства в пользу высшего.— Отгадайте, кто это? — сказал Бельтов, подавая портрет свой Любови Александровне.
— Да это вы! — почти вскрикнула Любовь Александровна и вся вспыхнула в лице. — Ваши глаза, ваш лоб… Как вы были хороши юношей! Какое беззаботное и смелое лицо…
— Много надобно храбрости, чтоб решиться самому для сличения принести женщине свой портрет, деланный более нежели за пятнадцать лет, но мне смертельно хотелось его показать вам, чтоб вы сами увидели,
Таков ли был я, расцветая?
Я, право, удивляюсь, как вы узнали: ни одной черты не осталось.
— Узнать можно, — отвечала Круциферская, не сводя глаз с портрета. — Как это вы его давно не принесли!
— Я сегодня только получил его; мой добрый Жозеф умер с месяц тому назад; его племянник прислал мне этот портрет с письмом.
— Ах, бедный Жозеф! Я считаю его в числе близких знакомых, по вашим рассказам.
— Старик умер среди кротких занятий своих, и вы, которые не знали его в глаза, и толпа детей, которых он учил, и я с матерью — помянем его с любовью и горестью. Смерть его многим будет тяжелый удар. В этом отношении я счастливее его: умри я, после кончины моей матери, и я уверен, что никому не доставлю горькой минуты, потому что до меня нет никому дела.
Говоря это очень искренно, Бельтов немного и пококетничал: ему хотелось вызвать Любовь Александровну на какой-нибудь теплый ответ.
— Вы этого не думаете сами, — отвечала Круциферская, пристально взглянув на Бельтова; он опустил глаза.
— Ну, вот уж после смерти мне совершенно все равно, кто будет плакать и кто хохотать, — заметил Крупов.
— Я с вами не согласен, — присовокупил Круциферский, — я очень понимаю весь ужас смерти, когда не только у постели, но и в целом свете нет любящего человека, и чужая рука холодно бросит горсть земли и спокойно положит лопату, чтоб взять шляпу и идти домой. Любонька, когда я умру, приходи почаще ко мне на могилу, мне будет легко…
— Да, очень легко, это правда, — с досадой ввернул Крупов, — так что и на химических весах не свешаешь…
— И будто у вас нет других друзей, кроме Жозефа? — спросила Круциферская, — может ли это быть?
— Было множество, самых пламенных, самых преданных, мало ли что было! У меня лицо было вот какое, а теперь совсем другое. Да, впрочем, друзей не нужно: дружба — милая, юношеская болезнь; беда тому, кто не умеет сам себя довлеть.
— Однако же Жозеф, сколько я знаю, остался до конца жизни близок с вами.
— Потому что мы жили далеко друг от друга; мы с ним были дружны, потому что раз виделись в пятнадцать лет. И при этом мелькнувшем свидании я заслонил воспоминаниями замеченную мною разность нашу.
— Так вы видели его после того, как он отправился в Швецию?
— Один раз.
— Где?