Читаем Кубок метелей полностью

тогда все в ней взывало в гробных лазурях, все – и она, и звезды, взиравшие на нее долгими взорами, как и встарь, и лобызавшая ее синь дорогими, воздушными, где-то уж процелованными устами;

тогда белая, мертвая ее головка с алой, закушенной острыми зубами губкой, и рыжий пламень из-под платов распущенных кос, и стрекотавшие по воздуху четки, как звонкая плетка, награждавшая ударами странного, насмешливого коня, дивною прелестию сердце сжимало; тогда изгибы ее атласного стана, и черные чулочки в красных подвязках, и над чулочками молочный цвет колдуньиной ножки, и бархатный клобук, как темный рог, уставленный вперед, и злой, сладострастный ее взор из-под дугой сошедшихся бровок – все, все старыми чарами сожигало, старинными.


Но хладные рога месяца завернулись вокруг ее ног – не рога: чьи-то цепкие руки тащили ее в прошлое; и не она летела, а ее увлекала оседланная ей спина: вот из-за спины поднялась большая, как бы оскаленная на любовь ее, как бы стеклянная голова в венце сребро-белых седин и смотрела на нее долгими взорами. То время уставилось на нее – голый старик, скачущий по поднебесью: «Сошла к нам за милым, а меня повстречала: лечу, лети, летим – летей с летеей – летейские».

Нежно взирали пустые небеса, нежно. И зов слетал с ее уст призывный, стенающий:

«Я страа-аа-

«ждуу…

«дуу-уу-ша

«ии-

«стаа-миилаась в разлу-уу-

«кее…»

Под скачущей парой белые клубы залетных, летейских тучек. И время тащило ее сквозь них, и ее ухватили холодный, белопуховый войлок, ее пальцы; и подоблачный низ метнул громную молнью в сребро-белого старика, и он с опаленным, черно-лиловым лицом покатился вниз.


Так колдунья осталась на облаке черной, воздушной тенью, и уже вверх она скользила, точно влекомая в лазурный пролет надо всем свисающего облака, откуда низринулась, обезумев от воспоминаний, – тень скользила.

И она была тенью снегоооблачного мужа.

Вот поднялся снегооблачный муж, как воздушный иерей в алмазной митре, изогнувшись слепительным станом, а хладные его пальцы в стрекотанье блещущих лучей мерно и плавно несли месячный осколок, как осколок чаши алмазной, поливающей свет.

Он испивал старинный старины напиток к нам взывающего томления, и в голубой пролет надо всем свисающего облака тем же он взирал глубоким томлением, что, как любовь, зовет все неумолчней, – и зовет-то, и плачет-то, ластится и раскачивает детскую колыбель души сиротинки, похищенной временем.

Другой он рукой долу опустил перловый трезубец, лучащий в низины острый ток молний.

За ним влеклась его тень, словно клобуком опрокинутая игуменья.


Вот он встал над облачным пролетом; – вот, смотрите, он встал: испив, пустил от себя осколок чаши хрустальной, в высокую улетевший вышину утренним месяцем.

Вот стоял он над гробною лазурью: – вот стоял он, а его тень лежала в четырехугольной ее пролете, словно в иссиня-синем гробу, запорошенная дымом, будто снежком.

«Уй-мии-тее-сь

«волнее-нии-яя страа-аааа…

«Ааах».

Игуменья проснулась на чьей-то безвестной, ледком охрусталенной могилке.

Утренний серп в небе свисал лепестком изогнутой лилии, едва приметной, белой.

Ясноочитый стоял скуфейник над упавшей игуменьей.

Клонился и ей говорил: «Опомнись, родная: ведь могила пуста».

Ветряной напор взвил его одеяние кисейными лепестками.

Ее он поднял, ей улыбнулся и оправил огонек лампадки.

Завизжали красные фонарики, охваченные ветром.


Многокрестное кладбище, терзаемое порывом, страстным гласом стенало, в любовной ширило пытке свои огневые янтарные очи; потрясало, тянулось венчанными руками своими – десятками крестов – к нему, к ветру – рыдало: фарфоровые лепестки, дзинькая, опадали на плиты.

Вспомнила!

Вьюга вздохнула безответно, и она вспомнила шелест скрипок в театре, где шлейфом когда-то разметала незабудки, где упивались ей, восхищались, дышали; где милый ей улыбался и звал, как и в детские годы, куда-то.

Но строгий скуфейник, стоявший над ней, тронул ее, и они пошли прочь от воспоминаний.


Там махали ветками снежных ландышей: там облегченно упивались простором.

Там был лет снежной пены, разбрызганный в пространствах и размешанный с сумраком. Весь день они пробродили в полях.


Она шла рядом со странником, потупясь, и черная вуаль вихрилась за клобуком.

Она робко вскидывала глаза, будто исповедуясь; «Я ушла от мира: я любила – но любила сон – не его».

И странник склонился золотою бородкой: ветряной напор стал рвать его кудри; матовый лик улыбнулся бархатной улыбкой, чуть-чуть страшной: «Нет, его ты любила!»


Бледный стоял, чуть прищуренный, и вьюга в душе запевала, как прежде.

Лапа метели то гладила их, то иглами, звездами, снежными перлами дико царапала.

Они подняли друг на друга синие очи, синие и покрыли их, щурясь, черным шелком ресниц, грустные, не узнавая ДРУГ друга.


Поднялся серый мундир, и сквозное, глянцевитое лицо в ореоле лиственных седин, вперенное в мать-игуменью, запело, как и не раз ей певало:

«Как хоо-чии-тся мне вее-риить ии люю-биитъ!»

Но глянцевитое лицо покрыл странник светлой ладонью – и увидела, что на высоком, сером столбе ветром стрекочет фонарь с жестяным, серебрящимся верхом.

Перейти на страницу:

Все книги серии Симфонии

Похожие книги