Монс поспешила ответить такой же плоской любезностью. Разговор постепенно налаживался. Но это не оживило гостью. Она оставалась по-прежнему подавленной и печальной. Лицо ее было бледно, подбородок морщился, точно у собравшегося заплакать ребенка. Она глубоко, полной грудью, вобрала воздух и, как бы наконец решившись, вытащила из-за корсажа письмо.
– Мне очень больно… Я знаю, как тяжело нам, женщинам, терять любимого человека. Но сам Бог видит, что я не виновата перед вами. – Марта снова вздохнула. – Я не должна была идти к вам. Но у меня дети… Вы поймете меня! Я мать… вы пожалеете мать… Вы ведь женщина…
Чувствуя, как мучительно колотится сердце, Монс послала за толмачом и, отдав ему цидулу, почти без чувств рухнула на софу. «Тут, видно, ты и миловалась с Петром, – больно пронзило Скавронскую. – Ну, погоди! Намилуешься, тварь!»
Толмач читал с чувством и с подвываниями, как истый лицедей. Для Анны Ивановны каждое слово претворялось в чудесные образы, приносило с собой светлую радость.
– Покажи, – тихо, словно боясь спугнуть благостный призрак, попросила Монс и долго, с болезненной напряженностью рассматривала корявые буквы цидулы.
Придраться было не к чему. Это был почерк царя. Ей ли не знать его руки! Он, он писал.
Монс сложила наконец письмо вдвое, приникла к нему губами и с глубоким поклоном передала гостье. Она была точно в бреду. Усадив толмача за стол, она, захлебываясь, диктовала ответ.
Только после того как Скавронская схватила письмо, поспешно спрятала его у себя на груди, что-то вдруг надломилось в Анне Ивановне. Будто только что трогательно ласкавший ее человек бессовестно-нагло расхохотался в глаза. Но это длилось мгновение. «Нет… Не может быть… Так нельзя издеваться… Нет…»
Анна Ивановна с негодованием прогнала от себя подозрения и опустилась перед Мартой на колени.
– Я никогда не забуду.
«Попробуй забудь», – ухмыльнулась про себя гостья и, всплеснув руками, вскрикнула:
– Голубка! Что вы делаете! Встаньте, встаньте сейчас же.
Прямо от немки Скавронская покатила к царевичу.
– На молитве-с, – доложил ей дворецкий. – По пригоде постных дней сто поклончиков отбивают-с.
Алексей услышал знакомый голос. «Чего ей надобно к ночи?» – пожал он плечами, но тут же вспомнил, что стоит на молитве, и ревностно застучал лбом об пол… «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей… пятьдесят девять, шестьдесят… и по множеству щедрот Твоих… шестьдесят один… шестьдесят два… шестьдесят три… очисти беззакония моя… шестьдесят четыре… шестьдесят пять…»
– Скоро? – не выдержала Скавронская.
Наконец в дверь просунулась всклокоченная голова Алексея. Гостья прижала ее к груди:
– Отец ты мой, молитвенничек!
Она присела на лавку и, сложив пальцы для креста, благоговейно поглядела на образ.
– Не могу больше ждать, царевич. Хочу истинной веры, – произнесла она убежденно и мысленно повторила то, о чем думала всю дорогу: «А может, получив цидулу, Петр Алексеевич со зла тотчас же захочет повенчаться со мной… Нет, надо креститься…»
– Не могу больше жить, царевич мой, не в той вере, в какой вся Россия живет.
Алексей просиял:
– Да я хоть сей минут готов. Завтра же окрестим. Завтра же будешь Екатериною Алексеевной.
– Да, да, завтра, мой милый.
На рассвете Евстигней с зашитой в рукав подрясника цидулой Анны Ивановны уехал на Украину к светлейшему. А к обедне Марта Скавронская стала Екатериной Алексеевной.
Глава 25
Ходи, хата, ходи, печь
Путь был опасный. Начиная от Тулы всюду по дорогам встречались ватаги, свободно рыскающие по дорогам стаи волков. Изъеденные зверьем трупы валялись на улицах брошенных поселков, распространяя на многие версты удушливый смрад.
Петра заваливали челобитными. Но он не читал жалоб.
– Знаю, все знаю. А еще зело знаю, что поелику у нас война, то не миновать быть и испытаниям.
Губернаторы, прикрываясь царевыми указами, свирепствовали как только могли. Канцелярии их работали днем и ночью, трудясь над составлением двойных ведомостей – «истинных» и «казенных». Добрая половина «истинных» получений шла в карман губернаторов и «персон», остальная часть, заметно тая в пути, отправлялась в казну.
– Деньги! – непрестанно требовал государь.
Начальные люди не брезговали ничем. Они угоняли с дворов все, что имело хоть ничтожную ценность. Сам Меншиков содрогнулся, воочию убедившись, во что обратились целые губернии и края.
– Боже мой! Не Россия, а сплошной погост!
Набравшись смелости, он отписал царю:
«Солдат с крестьянином связан, как душа с телом, и когда крестьянина не будет, тогда не будет и солдата… Понеже армия так нужна, что без нее государству стоять невозможно, того ради о крестьянах попечение иметь надлежит…»