Рядом с помостом сидят на креслах узорчатых, бархатом красным обитых, сам царь Иван Васильевич с сыновьями, с любимыми боярами. Бояре те, как лист осиновый, дрожмя дрожат, молитву шепчут. А ну, как на них царь глянет, взгляд на ком остановит, да спросит тихонечко, шепотком сумрачным: "А мне про тебя, такой-сякой, говорили-сказывали в застенке пыточном злодеи, к смертушке приговоренные, будто бы ты с ними в сговоре был, мед-пиво из одного ковша пил, речи дерзкие против меня держал. А пойди-ка, мил дружок, на место лобное, попрощайся с народом московским, поклонись на все четыре стороны, да положи головушку свою на чурбак-плаху палачу под топор".
Есть ли, нет ли вины за боярином, а не смеет на царя Ивана Васильевича глаз поднять, сидит, как курица мокрая на насесте, об одном мечтает-думает, как бы скорее домой заявиться, двери, ворота на засов крепкий запереть, жену, детишек к груди прижать, еще одну ночь в мягкой постели поспать.
Вот ведут по ступеням наверх боярина, на казнь привезенного. Ноги по ступеням тащатся, два дюжих мужика волокут его, торопятся, дышат тяжело. Подтащили к батюшке, тот несчастному крест к губам приложил, грехи отпустил, молитву шепчет. Потащили любезного дальше, к чурбаку дубовому, вниз кинули, голову пригнули, а он вырывается, на народ московский в последний раз глянуть желает, с семьей попрощаться, на храмы перекреститься. Да не дают ему встать-подняться, крепко молодцы держат. Палач сбоку подошел, приладился, поднял топор, блеснул лезвием, глаз на царя скосил — приказания ждет. А царь отвернулся, в боярские лица криво глядит, выискивает, выбирает, кто из всех белей лицом сделался. Вон и оба англичанина стоят, не шелохнутся. И вся площадь, людьми полная, замерла, смолкла. Старший сын Иван тоже окрест озирается, а младший Федор голову вниз опустил и глаза для верности смежил, уши ладошками прикрыл. Еще раз Иван Васильевич оглядел бояр, каждого озрил, оглядел, словно крапивой ожег. Крепятся бояре из последних сил, боятся страх выказывать, а по лбам, по щекам пот бежит-струится, в густых бородах теряется. Усмехнулся царь, на палача взгляд перевел, дернул правой щекой, глазом моргнул.
Просвистел топор, упал на чурбак точнехонько чуть повыше плеч, пониже головы. Свистнул топор, хрустнули тонкие косточки, вскрикнул боярин казненный, последнее в своей жизни слово выкрикнул. А что крикнул? Бога ли просил душу принять раскаявшуюся или царя хулил, или с молодой женой прощался, завещал сына беречь, за смерть его отомстить. Кто знает… Кто то слово слыхал… Весь народ, на площади собравшийся, как один человек выдохнул, вздох могучий над головами пронесся, галки-воронье с колоколен, с домов поднялись, крик подняли. Воронье, оно не хуже человека смерть чует, завсегда к дому казненного летит, черным кружевом забор облепляет, утыкивает. Птица ворон зря не каркнет, прежде подумает, непременно на изменника государева укажет, криком своим к обнаружению его поспособствует.
Сказывали государю, будто бы бояре многие, как воронье к ним слетится, на заборе усядется, обоснуется, так они с пищалей по ним из оконцев палят, распугивают — боятся как бы смертушку не навели. Едет, бывалочи, государь по городу и как увидит, на чьем заборе воронья более всего сидит, велит прямиком туда и править, поворачивать. Взойдет в дом и прямо в горницу, а навстречу хозяин выбегает белехонек, как первый снег на землю павший.
"Чего-то воронье до тебя тянется… Видать, чует чего…" — вымолвит государь и воздух ноздрями широкими в себя вберет. Постоит, поглядит, скривится и обратно на двор, в санки, да и погнал далее. А боярин после слов царевых и себя не помнит, ноги не держат, шея горит, чешется, словно блохами накусанная. Едва до кровати дойдет, упадет, и бывали случаи, не встанет более, так и причастят, соборуют болезного, на погост свезут. А царю после донесут, мол скончался раб божий после того, как ты в доме его измену учуял.
С детства Иван Васильевич не любил племя блудливое боярское, что мнили себя ему равными. Рубил головы, в реке топил, вешал дюжинами, железом каленым жег, да сил на всех не хватало, не вывел до конца племя иродово, сыновьям оставил.
Особенно любил гостей иноземных на казни водить. Даже ждал специально кто прибудет, приговоренных велел кормить, холить до особого случая, когда иноземные послы в Москву пожалуют. Знал, разнесут, раструбят окрест всей Руси про казни те во устрашение государям иноземным, чтоб они помнили, как царь русский измену выводит.
Вот и сегодня, возвернувшись во дворец, велел Даниила Сильверста с лекарем Елисеем Бомелиусом к себе кликнуть.
— Часто ли сестра моя, королева английская, изменников казнит? — спросил, едва вошли.
Сильверст помялся и хоть заранее знал, что царь поведет речь о казни, не зря велел быть им на площади, но не сразу нашел нужные слова:
— В моей стране нет изменников, — глядя прямо в серые царские глаза, ответил спокойно и с достоинством.
— Совсем нет или найти не могут? — царь, казалось, насмехался над англичанином.