— Упен-да, расскажите нам какую-нибудь страшную-престрашную сказку, такую, чтоб от нее все поджилки задрожали.
Упен-да погрузился в размышление. Очевидно, он не был завзятым рассказчиком, но и отвечать отказом на просьбу Татии не хотел. Через некоторое время он сказал:
— Ладно. Вот, слушайте. Только это не сказка, а сущая правда. Над всеми нами на тоненькой-претоненькой ниточке висит огромная, как небо, секира. Висит и раскачивается — и в любую минуту ниточка может оборваться.
Шоходебу эти слова сразу напомнили об отце. Отец тоже часто повторял притчу о секире.
Татия сказала:
— Хоть и сущая правда, а совсем не страшно.
— Выдумываете вы это все, чтобы напугать нас, молодежь. Где же тут правда? Самая настоящая сказка! — сказал Шоходеб.
Упен-да дернулся, охнул и схватился рукой за грудь с левой стороны — там, где сердце. Татия кинулась к нему, побледнев от страха.
Но Упен-да вдруг засмеялся и захлопал в ладоши, как обрадованный ребенок:
— Вот я тебя и напугал, напугал! Хоть не за себя, а за другого, но все же испугалась!
Татия тоже рассмеялась. Шоходебу показалось, что она впервые смеется по-настоящему весело. Прежде ее смех был слишком похож на слезы.
А Упен-да обратился теперь к Шоходебу:
— Я знаю тех, кто учит тебя не признавать страха. Сами-то они прекрасно знают, что это за штука. Но они хотят загребать жар чужими руками и поэтому внушают таким, как ты: чего, мол, бояться, бояться, мол, нечего!
— Бабушкины сказки, — сказал Шоходеб совершенно спокойно и с удивлением заметил, что, вступив в спор с Упен-да, он не чувствует в себе ожесточения, которое обычно возникало у него в подобных случаях. Неужели и он, Шоходеб, начинает стареть?
Татия взглянула на часы — было уже почти девять — и сказала:
— Пожалуй, мы пойдем. Упен-да, когда вам принесут ужин?
— Я уже поел, это вы, я вижу, проголодались.
— Мы заказали ужин на десять часов, — объяснил Шоходеб. — Но вам, наверное, пора отдохнуть…
— Не хочешь ли ты сказать, — усмехнулся Упен-да, — что мне вообще пора на покой? Мол, старый партийный хрыч, наделал дел, пора и честь знать. Так что ли?
Шоходеб искренне рассмеялся.
А Упен-бабу продолжал:
— Если б вы только знали, как мне приятно, что вы пришли посидеть со мной! Я много лет проработал на чайных плантациях. Наш партийный офис расположен в очень красивом месте. Представьте себе: сплошной стеной горы, а у самого дома стремительная горная речка. Вода бурлит и шумит день и ночь. Но разве у меня было время полюбоваться на эту красоту или прислушаться, как шумит река? Дел всегда невпроворот, целыми днями вертелся, как белка в колесе.
И вот, Шоходеб, так я и постарел — теперь иногда задыхаюсь, и еще — трудно стало переносить одиночество. Почему бы молодым, вроде тебя с Татией, не прийти и не помочь немного старикам? Видишь, я и слова не сказал, Татия сама увидела, что мне хочется пить, и подала стакан воды. А там, на плантациях, меня хоть лихорадка тряси, нет никого рядом, кто бы воды налил.
Впрочем, я не только о себе говорю и не только о чайных плантациях. Куда ни пойди: на шахту, на джутовые фабрики, в деревню — везде партийной работой занимаются одни старики вроде меня. А где же молодежь? Почему она не приходит на смену?
Конечно, я понимаю, у стариков свои недостатки. Но вам, молодым, надо и с себя спрашивать. Мы, старики, дальнозорки, а что под носом, можем и не заметить; больше доверяем опыту, чем юности; сломя голову уже не мчимся, а норовим поосторожнее да потихоньку — на то она и старость. А вы, молодые, на что? Вам, как говорится, и карты в руки — чего старики уже не могут, делайте вы. Так дело-то и пойдет.
Шоходеб несколько растерялся. Он хотел поспорить и в споре прояснить свои мысли, но Упен-да все повернул совсем по-другому. Татия тоже почувствовала себя не в своей тарелке: в таком разговоре она чем дальше, тем меньше могла участвовать.
Она быстро встала и, подойдя к Упен-да, сняла с его ног ботинки, а затем и носки. Упен-да ответил ей благодарным взглядом. Было видно, что он с радостью избавился и от ботинок, и от носков.
Мог ли Упен-бабу представить себе такое? Он, который взрывался от гнева, если кто-нибудь пытался коснуться его ног в традиционном поклоне, с удовольствием разрешает снять с себя ботинки и носки! Если бы Комола или Гопа услыхали об этом, они бы ни за что не поверили.
И тот же самый Упен-бабу, от которого обычно слова не дождешься, который ни на митингах никогда не выступал, ни в партийных школах никогда не учился, который, как все считали, плохо разбирался в политических вопросах, теперь, разлегшись на полке, говорил и говорил и никак не мог остановиться.