Однако вернемся к дзену: это «теологическое» оправдание (война есть неизбежное зло, творимое ради достижения большего блага: «сражение ведется непременно в предвкушении мира»16) сопровождается еще более радикальным умозаключением, где еще откровеннее говорится, что «дзен и меч разящий есть одно и то же»17. Это заключение основано на противопоставлении рефлексивного отношения к нашему обыденному существованию (в котором мы цепляемся за жизнь и боимся смерти, стремимся к эгоистичным наслаждениям и выгоде, колеблемся и размышляем, вместо того чтобы сразу действовать) и просветленного состояния, где разница между жизнью и смертью более не имеет значения, где мы обретаем изначальное бескорыстное единение и где мы СУТЬ то, что мы делаем. Идя в обход, учителя милитаристского дзена интерпретируют основное дзенское послание (освобождение невозможно без потери самости и непосредственного слияния с изначальной Пустотой) как идентичное безоговорочной воинской преданности, подчинению приказам и выполнению долга, вопреки личной выгоде И ЛИЧНЫМ интересам. Стандартное антимилитаристское клише, когда речь идет о солдатах, вымуштрованных до бездумного подчинения и, словно марионетки, выполняющих приказы, преподносит это как идентичность дзенскому просветлению. Вот как Ишихаро Шуммио излагает этот пункт в почти альтюссерианских терминах прямой нерефлексивной интерпелляции:
«Дзен особенно внимателен к необходимости не ограничивать чье-либо сознание. Когда наносится удар по кремню, из него высекается искра, и между этими двумя событиями нет никакого временного разрыва. Если приказано „Направо!“, надо просто сразу же, со скоростью молнии, повернуться направо […] Если выкрикивается чье-то имя, например „Уэмон“, следует просто ответить „Я“, а не задумываться, почему выкрикнуто именно твое имя. […] Я полагаю, что если кому-то приказано умереть, то ему не следует ни в малейшей степени волноваться по этому поводу»18.
Поскольку субъективность как таковая истерична, поскольку она возникает, ставя под сомнение интерпеллирующий вызов Другого, мы имеем здесь совершенное описание перверсивной десубъективизации: субъект избегает своей конститутивной расщепленности, превращая себя в инструмент воли Другого19. И, что особенно существенно для этой радикальной версии, это то, что она открыто отвергает всю религиозную шелуху, обычно ассоциируемую с популярным буддизмом, и проповедует возврат к изначальной приземленной атеистической версии самого Будды: как подчеркивал Фуракава Таиго20, нет никакого спасения после смерти, нет загробной жизни, нет духов или божеств, которые пришли бы нам на помощь, и реинкарнации тоже нет, а есть только эта жизнь, которая совершенно идентична смерти. В соответствии с этим подходом воин более не выступает как личность, он полностью десубъективирован — или, как сказал об этом сам Д. Т. Судзуки, «он более не сам, но меч разящий. Он не желает причинить кому-либо зло, но возникает враг и превращает себя в жертву. Как если бы меч автоматически выполнял свою функцию справедливости, которая есть функция милосердия»21. Разве такое описание убийства не представляет собою крайний случай феноменологического подхода, который, вместо того чтобы вмешиваться в реальность, просто оставляет все как есть? Смерть несет меч, а враг возникает сам и превращает себя в жертву — я же здесь ни при чем, я всего лишь пассивный наблюдатель моих собственных действий. Подобные рассуждения указывают на то, что знаменитый «взгляд Будды» вполне может исполнять роль самого безжалостного убийцы — как, возможно, и тот факт, что две крупнейшие роли Бена Кингсли — роль Ганди[8] и роль невероятно агрессивного английского гангстера в