Однако в то же время они предупреждают и о более непосредственных онтических катастрофах (иных формах террора и т. д.). Таким образом, либерально-демократическое общество Последних Людей в буквальном смысле является худшим из всех возможных, единственная проблема состоит в том, что все другие общества еще хуже, то есть речь идет о выборе между Плохим и Худшим. Двусмысленность здесь неустранима: с одной стороны, «администрируемый мир» — это окончательный катастрофический итог Просвещения; с другой стороны — «нормальные» общества, которым постоянно угрожают катастрофы (от войны и террора до экологических катаклизмов), и пока идет борьба с этими оптическими катастрофами, необходимо помнить, что решающая катастрофа — это «нормальная» жизнь «администрируемого мира», протекающая в отсутствие какой-либо онтической катастрофы14. Мы имеем дело с подлинной апорией; эту двусмысленность нельзя устранить посредством псевдогегельянского «бесконечного суждения», позволяющего говорить о полном совпадении между субъектами общества потребления эпохи позднего капитализма и жертвами Холокоста («Последние Люди — Мусульмане»), Проблема в том, что здесь невозможна умилительная идентификация с мусульманами[58] (живыми мертвецами концентрационных лагерей), нельзя сказать: «Мы все мусульмане» подобно тому, как десять лет назад часто говорили: «Мы все живем в Сараево» — в Освенциме все зашло слишком далеко. (И напротив, было бы смешно проявлять солидарность с событиями 11 сентября, заявляя: «Мы все ньюйоркцы!» — миллионы людей в странах третьего мира сказали бы: «Да!»…)
И все же как нам быть с действительными этическими катастрофами? Когда дна десятилетия тому назад Гельмут Коль, характеризуя ситуацию, в которой оказались немцы, родившиеся слишком поздно, чтобы участвовать в Холокосте, произнес фразу: «милость позднего рождения» /
Однако фраза Коля парадоксальным образом затрагивает тот нерв морали, который Бернард Уильяме окрестил «моральной удачей»15. Уильямс вспоминает случай с художником, которого он в шутку прозвал Гогеном: тот бросил жену и детей и отправился на Таити, чтобы там его гений художника раскрылся полностью — его поступок морально оправдан или нет? Уильяме считает, что мы можем ответить на этот вопрос лишь РЕТРОСПЕКТИВНО, после того как узнаем, чем завершилось его рискованное предприятие: стал он гением живописи или нет? Как отмечал Жан-Пьер Дюпюи16, сегодня мы сталкиваемся с той же дилеммой, когда встает вопрос о необходимости как-то реагировать на угрозу различных экологических катастроф: либо мы воспринимаем эту угрозу всерьез и решаемся на действия, которые, если катастрофы не произойдет, покажутся нелепыми, или же мы ничего не предпринимаем и в случае катастрофы теряем все. Худшим является выбор некого промежуточного варианта, выбор полумер — в этом случае мы проиграем, что бы ни случилось (иначе говоря, проблема заключается в том, что в случае экологической катастрофы среднего варианта нет: катастрофа либо произойдет, либо нет).
Такая ситуация привела бы в ужас радикального кантианца: она делает моральную ценность выбора зависимой от совершенно «патологических» условий. от абсолютно случайного результата — короче говоря, когда я принимаю сложное решение, вызванное этическим тупиком, я могу лишь сказать: «Если повезет, мое действие ОКАЖЕТСЯ этическим»! Однако разве такая «патологическая» опора пашен этической позиции не является априори необходимой — не только в обычном смысле, что если мы (или большинство из нас, по крайней мере) сохраним наше этическое спокойствие, нам улыбнется удача и мы не подвергнемся чрезмерному давлению соблазнов (подавляющее большинство из нас совершило бы страшные предательства под чудовищными пытками)? Когда в повседневной жизни мы сохраняем нашу гордость и достоинство, мы действуем под защитой ФИКЦИИ, что останемся верными нашей этической позиции и в более тяжелых условиях; смысл не в том, что мы должны не доверять себе и сомневаться в наших моральных устоях, а скорее в том, что нам следует занять позицию философа Альфонсо из оперы Моцарта