Бабушка («гроссмама»): эта была добра ко мне, умела ладить с детьми, всегда у нее было что-нибудь вкусное, если мы с сестрой являлись в Заколье; ее жизнью была работа, работа без отдыха и отпуска, вечное движение. Зарабатывала, когда в рыбную пору (суровые зимние месяцы) дни и ночи напролет укладывала жареную миногу в бочонки и ходила с разъеденными от рассола пальцами; прибирала дом (насколько это было возможно), готовила деду и двум подсвинкам и, как могла, баловала свою единственную дочь. Летом полола, косила сено и поспевала всюду, где только надо было работать.
Тетя Хильда: она меньше всего напоминала «тетю», хорошенькая барышня с телефонной станции с золотистыми (в то время часто воспеваемыми) естественно вьющимися волосами. Порой я удивлялся, что ее мать (моя бабушка и мачеха моей матери) такая тусклая, изможденная, морщинистая, а Хильда — цветущая и беспечальная. Дед был рослый, с солидным брюхом, с брюзгливым лицом; Хильда же, точно бабочка, поводила крылышками за коммутатором. Она давала мне книги, которые хранились в шкафу у нее на работе — шкаф этот назывался библиотекой Царникавского благотворительного общества. Какое именно благо творило это общество, для меня осталось неведомым. Хильда день-деньской дежурила у коммутатора — даже по воскресеньям и праздникам, если не удавалось упросить счетовода с рыбокоптильни Мэтру посидеть вместо нее. Комната выходила на север, внизу погреб, метрах в тридцати берег Гауи. Мир начинался на берегу Гауи, но она как будто привязана к нему проводами коммутатора. Ей хотелось походить по лугу, по ольшанику, по песчаной отмели, а люди, которые лили пот на сенокосе, завидовали хорошо одетой барышне, которая была на «чистой работе». И вполне резонно, потому что хорошо только там, где нас нет.
Эрнест паромщика Паюпа: настоящая его фамилия была Груздынь, потому что Паюп был только отчимом. Но царникавцы говорили «Паюпов Эрнест». В то лето, когда я впервые увидел Гаую и временно жил в Заколье, Эрнест пас Берзиневу скотину в Курпниеккакте. Он позвал нас с Айной:
— Пойдем в рыбачий домик, я вам покажу, как черти пляшут.
Думает, что я испугаюсь? Еще чего! Айна, конечно, не испугалась от величайшего любопытства.
— Посмотрите на пол! — прошептал Эрнест.
Да, там плясали: старый черт с золотыми рогами, с вилами через плечо, маленькие чертенята, черти-юнцы, чертовки. Стучали тяжелые сапоги, щелкали каблуки, мелькали разноцветные подолы, вращались чертовски горящие глаза.
— Бежим! — крикнул Эрнест.
Мы выскочили из домика. Как здорово! И вскоре же я вновь потянул Эрнеста глядеть чертячьи пляски. Эрнесту это надоело, он стал надо мной смеяться и, точно открыв большой секрет, сказал, что никаких там чертей нет. Просто ива, которую мотает речной ветер, бросает тени на залитый солнцем пол. Я по-настоящему обиделся на Эрнеста — зачем он испортил такую чудесную игру, мне же с первой минуты было ясно, что это игра теней, но говорить об этом не надо было. И вот черти убежали от нас и никогда больше не вернутся.
А у Эрнеста было еще кое-что в запасе.
— Пошли сети проверять, — предложил он.
А там вовсе были не сети, — простые ивовые корзины для ловли миноги — две штуки закинуты в какой-то маленькой протоке, укрывшейся в самой середине Курпниеккакта. Какая минога могла туда попасть? Миноги и не было — один-единственный золотой карась. Ей-богу, чистое золото! Единственное золото, которое я знал, было материно тяжелое обручальное кольцо, которое она носила на левой руке, — а эта рыба казалась ярче, наряднее, дороже. Эрнест оказался трогательно добр. «Возьми», — протянул он пойманную в ивовую корзинку рыбу. У меня слезы выступили от радостного изумления — я был мягким, впечатлительным пареньком, доверчиво взиравшим на мир. И мир улыбнулся, глядя на мои четыре года и одиннадцать месяцев… Эрнест и мир. Мир в излучине Гауи: флюгарка в виде рыбы на обжарочной плыла в июньской синеве, почерневшие гонтовые крыши окрестных строений и строеньиц, совсем как рыбацкие затылки в клеенчатых капюшонах, которые жарит солнце и полощет вода, лабиринты дровяных поленниц, неохватные и влекущие к себе, зыбкие березы на краю огорода, мостки через рукав, разъезженная песчаная дорога и ольха — самые красивые деревья, которые я когда-либо видел. Да, именно серая ольха; я постиг душу этого дерева и понял — если хочешь что-то обрести, это надо прежде всего полюбить. И душа всего мира стремится ко мне, и, растроганный, взволнованный до глубины души, я стою посреди закольского двора с золотой рыбой в руках. Награжден, счастливец!