— Ещё бы, так и моей жене говорили, уверен на все 100 %, когда она ходила к психотерапевту. Он вас недостоин, он ограничивает вас и далее по списку. Кому-то, как моей жене, эти идеи успешно вбиваются в голову, а мне вот — нет. Я бы и рад её ненавидеть, но не могу. Тебе становится легче, когда ты плачешь?
— Нет.
— Вот и мне тоже. А Татьяне моей всегда было легче. Меня это бесило.
Проблема психиатрии для меня заключалась ещё и в том, что в психоанализе игра идёт в одни ворота. Ты рассказываешь о себе, о своих чувствах, рассказываешь всё, что знаешь, тебя при этом наблюдают, что-то подмечают, о чём-то говорят, но больше утаивают. Это заметно. Любое моё движение считывается. Мне забавно наблюдать врача. Я даже могу поиграться с ним на эту тему, но не хочу. Я каждый раз ожидаю взаимной откровенности, но её не бывает. Всё лечение сводится к перевариванию медикаментов и игру в разведчиков. В разговорах с врачами я слышу лишь то, какой я замечательный. Мне ничего не предлагается, кроме стандартных для всех болезней и абсолютно бессмысленных на практике терапий. Мне не предлагают никаких вариантов, никаких схем для дальнейших действий. Врачи ждут момента, когда я эмоционально сломаюсь, начну кричать, плакать, хлопать дверьми, что-то ещё… Я вижу это по другим пациентам. Я — ветеран депрессии, меня уже ничего не удивляет, я всё могу просчитать на шаг вперёд. Катрин же каждый раз доводят до нервных срывов, «закаляя» её таким образом. Однажды я, уже не вспомню из-за чего, вдруг начал плакать на пятничной встрече перед всеми врачами. Не разрыдался, но слёзы текли. Мой психиатр на следующий день признался мне, что впервые увидел меня таким, какой я есть на самом деле. Он говорил об этом, как о грандиозной победе в моём лечении. Я сказал ему, что у меня были моменты, когда я плакал часами, не мог остановиться. И что с этого? Вы это знаете, я вам говорил. Ему не нужны рассказы, он всё хочет увидеть своими глазами. Я не понимаю сути всего этого, я не верю в эти теории. Самонадеянность у врачей потрясающая.
Покинув Вуншдорф во второй раз после бесполезного разговора с главврачом, я поехал в Ганновер и поселился в том самом приюте для мужчин, которым мне угрожали в своё время. Общежитие на полторы сотни мест. Большинство жильцов — алкоголики, часть наркоманы. Живут там освободившиеся из тюрем, старики, психически больные, несколько молодых ребят. Прилично выглядящих было лишь несколько, они там долго не задерживаются. Есть такие, которые живут в приюте годами. Большая половина мужиков бородатые. Бородатые дядьки в образе Распутина, Робинзона, викингов, эдакие Мусоргские…
Удобство проживания в приюте заключалось в том, что оттуда можно уйти в любую минуту, даже забрав с собой ключ от комнаты. Никаких обязательств. Никаких счетов опосля. Комнаты маленькие, но уютные. Питание в столовой. Своя прачечная. Оформлением всех бумаг заняты социальные работники.
В тот раз я прожил в общаге менее трёх недель. Запомнились лишь два эпизода.
Первый: заехав как-то во двор на велосипеде, я улыбнулся следующей сценке — август, жара, группа сильно пьяных мужчин с загорелыми торсами, украшенных множественными татуировками; стоят молча, часть сидит на скамейке, в руках — бутылки дешевого пива, на земле в центре группы стоит магнитофон, из динамиков на всю округу вяло хрипит Том Уэйтс:
Второй эпизод уже без улыбки: сосед сверху опорожнил свой ночной горшок прямо за окно на лужайку. Было жарко, и я держал окно открытым. Я услышал плеск воды, и тут же ядовитый запах мочи ударил в нос. Запах был настолько силён, что мне пришлось спрятаться под одеяло и даже там дышать ртом, прежде чем пары урины испарились из моей комнаты.
В коридоре часто валяются куски колбасы и сыра, упавшие с тарелок хмельных постояльцев, бредущих из столовой в свои логова. Всюду грязь, но ежедневно приходят уборщицы и тщательно всё моют. Чуваки никогда не появляются в душе, и я быстро потерял страх подцепить там какую-нибудь кожную болезнь.
Позвонил Акрам из Брюсселя. Он уехал туда неделю назад и устроился на работу в арабской телевизионной студии. Акрам сказал, чтобы я завтра обязательно приезжал, меня там тоже возьмут, он уже договорился, студия набирает персонал. На следующий день я уже приступил к работе. Через три — мы вылетели на съёмку в Канны.
Я очень быстро стал ломаться вновь, когда жизнь в Брюсселе вошла в свою колею, и, проработав 6 месяцев, уволился. Вернулся в приют. Приезжая проведывать детей, я всё чаще ловил себя на том, что как прежде любуюсь Татьяной, что опять вижу в ней свою любовь… Но на этот раз всё стало предельно ясно — у меня нет никаких шансов на воссоединение с семьёй. Я бросил всю свою сытую брюссельскую жизнь и приехал жить в бомжатник, лишь бы видеть детей чаще.
Сева задаёт мне вопрос по дороге в зоопарк:
— Папа, почему все Erwachsene sehen so traurig aus?[149]