Увидев, как он трусит, Шахтер стал искать портупею с пистолетом, но в кобуре почему-то оказалась деревяшка.
Шахтер стал показывать всем деревяшку.
— Смотрите! Из чего наши доблестные мильтоны стреляют! — ок приставил деревяшку к своей голове. — Пих-пах, ой, ой, ой! Умирает зайчик мой!
Но тут Бесик заметил на стене охотничье ружье с патронташем. Он предложил:
— А если и правда… сделать пих-пах!
Не знаю, хотел ли Бесик на самом деле стрелять, думаю, вряд ли.
Но Шахтер уже схватил ружье и зарядил его. Он единственный среди нас умел заряжать ружье.
Потом наставил ружье на хозяина и пригрозил:
— Теперь отвечай, падла, где наш Корешок? Где его закопали? Ну?
Наполеончик упал на колени и стал ползать и божиться, что он ничего про Корешка не знает… То есть, он слышал, что какого-то Кукушкина, больного-дистрофика привезли в больницу и он там скончался.
— Значит, дистрофика? — переспросил Бесик, едва сдерживаясь. — А почему Корешок дистрофик, а твой сын не дистрофик?
Жена Наполеончика, Сильва, в домашнем халате, растрепанная, еще сонная, стояла, придерживая Карасика.
А Мотя сказал:
— У меня предложение: мы берем Карасика себе в «спец»! Посмотрим, какой он там будет!
Тут уж Сильва окончательно проснулась.
— Не пущу! — крикнула она и заслонила сына, который был в длинной до пят рубахе, так они, оказывается, одеваются на ночь. В отличие от нас, «спецовских», ночующих в том же, в чем мы ходим.
— Пустишь, — сказал Шахтер и стал целиться в Карасика. — Если не хочешь, чтобы мы твоего сучонка вот тут прикончили!
— За нашего Корешка!
— Которого вы уморили!
— Но мы… Но мы никого… Правда… — и Сильва заплакала.
— А кто его убил?
— Не знаю.
— Вот видишь! Про нас ты ничего не знаешь!
— А ей нас не жалко!
— Пожалел волк кобылу…
Сильва все плакала, а Карасик в своей дурацкой рубашке так и торчал перед дулом. Ожесточение наше нарастало. Мы им кричали всякие слова, и сами при этом распалялись.
— За что вы нас ненавидите? — крикнула Сильва, вытирая слезы рукавом халата. — Вы же звери! Звери!
— Замолчи, дура! — крикнул ей Наполеончик. — Не видишь, их нельзя злить! Они же такие… — и сам в испуге замолчал.
— Какие это мы? — спросил Бесик. — Интересно?
Лицо у Наполеончика пошло красными пятнами, он шмыгнул носом.
— Какие же? Ты, легавая шкура, отвечай!
— А я вам скажу, какие мы, — произнес Мотя спокойно.
С тех пор как погиб Корешок и Мотя сидел, рыдая, на дороге, я больше не видел прежнего Мотю, у которого все люди были хорошими. Он стал холодно-жестоким и при
этом все время улыбался. Такая странная, не Мотина, улыбка с поджатыми до белизны губами, с глазами в упор, как это дуло.
— Так я скажу, какие мы, — повторил он, глядя на Наполеончика и улыбаясь ему. — А мы вот какие: дикари! Мы бешеные! Она говорит правду, мы звери! На нас бы отстрел, охоту затеять с таким ружьем, ведь мы из недобитых! А будь твоя воля, а не наша, ты бы не стал пугать да раздумывать, правда? Ты бы выстрелил? — Мотя улыбался, но губы его дрожали. — Ну, честно скажи… Хоть раз в жизни будь человеком: выстрелил бы? Да? Да?
Мы стояли, сгрудившись, и ждали, что скажет Наполеончик.
Он, конечно, понял, что тут, сейчас, решается его жизнь, жизненка… Вдруг стал при нас неистово креститься и повторять:
— Нет! Нет! Ребятки! Милые! Ребятки! Я никогда в жизни! Я же не злодей! Это у меня должность такая, что заставляют… Но сам я никогда!
— Клянешься? — спросил Бесик.
А кто-то добавил:
— Да пусть он Сталиным поклянется, чего он нас на Бога берет, которого нет!
— Клянусь, — тут же сказал Наполеончик. — Вот, товарищем нашим дорогим вождем, Иосифом Виссарионовичем!
— И нас не тронешь?
— Не трону!
— Никогда?
Сандра замычала изо всех сил, она не верила ни одному слову Наполеончика. Хвостик тоже не поверил, он крикнул:
— Серый! Пусть он еще Ворошиловым поклянется! И товарищем Калининым…
— Пусть он матерью своей поклянется, — предложил вдруг Ангел, который был среди нас, но молчал. — Что нас он никогда не тронет!
— Клянусь… Мамой родной… — пробормотал Наполеончик и заплакал, но как-то не по-мужски, сморкаясь и размазывая сопли по лицу.
— Я ему верю, — сжалился Ангел.
А Шахтер опустил ружье, но произнес с угрозой:
— Верю каждому зверю… Медведю и ежу, а ему погожу…
— Ладно уж, — остановил его Мотя, но мне показалось, это он себя так сдерживал. — Пошли поминки делать… Я-то уж знаю, сколько они запасли!
И все поняли, что злость спала, а это как сигнал к празднику, и с легкой душой поволокли на улицу вещи и продукты. Вытащили стол и стулья, разожгли костер. А потом несли и несли всякие соленья из подвала: огурцы, помидоры, яблоки и сваливали в огонь. Конечно, мы еще на ходу дожирали, в память Корешка.
А Сверчок сказал:
— Если он смотрит оттуда, он, наверное, облизывается! Ему бы тоже пожрать за счет Наполеончика! Он в огороде тут огурец украл… И то был счастлив…
— А он видит, да? — спросил у меня Хвостик.
— Видит! Конечно, видит!
— Он радуется, что мы жрем? Правда?
— Ну, а как не радоваться! Ты бы обрадовался?
— Я бы радовался, — признался Хвостик. — Только в живот уже ничего не лезет… — пожаловался он. — Вот если бы каждый день так.