Один ответ на новую конъюнктуру на Западе был глубоко реакционным: попытка вернуть прежние авторитеты и каноны, попытка заново утвердить десять-двадцать-тридцать главных книг Запада, без которых западный человек не может считаться образованным — эти попытки выражены в риторике сплотившего свои ряды патриотизма.
Но возможен и другой ответ, который стоит того, чтобы вернуться к нему здесь, поскольку он предлагает важную теоретическую возможность. Культурный опыт и практически любая культурная форма радикально, сущностно представляет собой гибрид, и если на Западе после Иммануила Канта было принято отделять культурную и эстетическую сферы от мирского, теперь настало время их объединить. И это вовсе непросто, поскольку, как мне кажется, западному опыту, по крайней мере с конца XVIII века, было присуще не только собирать удаленные доминионы и навязывать им свою гегемонию, но также и делить области культуры и опыта на по-видимости несвязанные между собой сферы. Такие сюжеты, как расы и нации, английскость (Englishness) и ориентализм, способы производства — азиатский и западный, — все это, по моему мнению, свидетельствует о такой идеологии, чьи культурные корреляты хорошо соответствуют реальному приращению имперских территорий по всему миру.
Большинство историков империи считает, что «век империй» формально начинается примерно в 1878 году одновременно со «схваткой за Африку». Более пристальное рассмотрение реалий культуры вскрывает и более ранний, более глубокий и чрезвычайно устойчивый взгляд в отношении заморской гегемонии Европы. Становление связной, полностью мобилизованной системы идей можно отнести примерно к концу XVIII века. За этим следует ряд важных интегральных событий, таких как первые крупные систематические завоевания под началом Наполеона, подъем национализма в европейских национальных государствах, широкомасштабная индустриализация и консолидация власти в руках буржуазии. Это тот период, когда романная форма и новый исторический нарратив выходят на первый план и когда отчетливо сознается значимость субъективности для исторического времени.
Тем не менее большинство историков культуры и все исследователи литературы поголовно упустили из виду
Эти [наши удаленные] владения едва ли можно рассматривать как страны, ... но, точнее, как удален^ ные сельскохозяйственные или производственные поместья, принадлежащие более обширному сообществу. Наши колонии в Вест-Индии, например, нельзя считать странами с собственным производственным капиталом ... [но, скорее,] местом, где Англия находит удобным осуществлять производство сахара, кофе и некоторых других тропических товаров.
Сопоставьте этот поразительный фрагмент с фрагментом из Джейн Остин, и вам откроется куда
*
менее благостная картина, чем обычно представляют культурные формации доимпериалистической эпохи. У Милля мы видим безжалостно-собственнический тон белого господина, к которому обычно прибегают, чтобы аннулировать существование, труд и страдания миллионов рабов, которых низвели до положения всего-навсего существующих «на благо собственника». Эти колонии, — говорит Милль, — едва ли следует считать чем-то большим, чем благоприятной возможностью. Такой же подход мы видим и у Остин, которая в «Мэнсфилд-парке» низводит агонию жизни на Карибских островах до всего лишь полудюжины упоминаний Антигуа. Примерно то же самое мы видим и у других канонических писателей Англии и Франции. Короче говоря, метрополия в значительной степени набирает свой авторитет за счет девальвации и эксплуатации удаленных колониальных владений. (Недаром Уолтер Родни озаглавил свой знаменитый трактат о деколонизации 1972 года «Как Европа недоразвила Африку».)