Выше уже упоминалось о популярности рассказов о короле Артуре. Проповедникам приходилось с этим считаться, но они использовали легенды на свой лад. Некий видный клирик, по словам Этьена де Бурбон, читал проповедь «как в hystoria Arturi»: прибыл корабль без капитана и кормчего, с убитым рыцарем на борту, а при теле была положена запись, призывавшая отмстить за невинно убитого. Проповедник дал такое толкование рассказу: это образ Христа «на корабле креста, без вины убиенного иудеями и язычниками ради нашего спасения» (ЕВ, N95). В других случаях проповедь «демонизирует» легенды об Артуре и его дворе. Гора Гибер, в которой он сидит со своими рыцарями, оказывается частью ада. По словам Цезария Гейстербахского, «три года назад» люди, находившиеся близ этой горы, услыхали мощный глас, который троекратно повторил: «Приготовь место». Ждали герцога Бертольфа, безжалостного тирана и отступника от истинной веры. Гибер, подобно Этне и некоторым другим горам и вулканам, считался входом в преисподнюю. Слуга, посланный деканом палермской церкви на поиски исчезнувшего коня, повстречал некоего старца, который сказал, что конь — у короля Артура в горе Гибер, изрыгающей пламя подобно Вулкану (Везувию). Старец поручил этому слуге передать своему господину: пусть через четырнадцать дней явится ко двору короля. Узнав о приглашении Артура, декан посмеялся, но тотчас заболел и в назначенный день умер (DM, XII: 12,13).
«Дикой охоте», в которой, согласно распространенным верованиям, участвуют рыцари короля Артура или другие мифологические персонажи, церковные авторы также дают демонологическую интерпретацию: то бесы, выдающие себя за рыцарей, дабы вводить в заблуждение народ[31]
. Такие «рыцари», а на самом деле демоны, завлекли в свой дворец повстречавшего их крестьянина, который принял участие в их пирушке, наблюдал танцы и игры, переспал с красавицей, а наутро пробудился в лесу на связке дров (ЕВ, 365).Средневековый фольклор, подчеркивает Ле Гофф, может быть познан историком культуры не сам по себе, но как полюс социальной и культурной динамики феодального общества, и в этом обществе «примеры» были одним из важнейших средств культурного взаимообмена и эффективным инструментом идеологического воздействия[32]
. Подобная постановка вопроса представляется плодотворной и перспективной. «Примеры» выдвигаются на первый план среди других категорий среднелатинской литературы как источники, при посредстве изучения которых медиевист, действительно, может более четко уяснить себе соотношение разных слоев и уровней средневековой культуры. Но, мне кажется, проблема не исчерпывается вычленением упомянутых культурных оппозиций — «ученой» и «фольклорной». Ибо по мере обнаружения сложных связей и антагонизмов мы все вновь подходим к вопросу о совмещении обеих традиций в одном и том же сознании. Это сочетание, симбиоз элементов книжного, официального христианства с фольклором, с архаическими способами мыслить и видеть мир приходится предположить и для необразованных людей и для искушенных в богословии. Разумеется, соотношение обеих традиций в сознании тех и других было в высшей степени различно, и тем не менее «простец», каким был неграмотный прихожанин, таился и в призванном опекать его священнике, и в монахе, и, возможно, даже в «высоколобом» схоласте. Не потому ли, что в сознании любого средневекового человека — в разных пропорциях — всегда были сопряжены оба полюса культуры, и было возможно появление таких жанров среднелатинской литературы, как «примеры», видения потустороннего мира, жития? Ле Гофф и Шмитт правы, когда пишут о настороженности, с какой авторы «примеров» использовали фольклорный материал, — и тем не менее они его использовали, и не только потому, что им нужно было апеллировать к сознанию масс, продолжавших во многом жить в фольклорной традиции, но также и потому, что и сами авторы сборников «примеров» и проповедей вовсе не были чужды фольклору, вероятно, уже «переваренному» в монастырской среде. Их мыслительный «инструментарий», несмотря на схоластическую выучку, вне сомнения, хранил культурную память архаических времен.