По поводу пастелей Э. Дега были даны весьма сомнительные объяснения, указывающие на элементарное пренебрежение к авторскому праву. Как утверждали представители Лондонской галереи (и это объяснение в том или ином виде повторили сотрудники Метрополитен-музея), вокруг названия работы Дега шли давние споры, так как он изобразил танцовщиц в цветах нынешнего украинского флага: желтое и голубое читается в венках из цветов и лентах, украшающих девушек. Но что бы ни думали представители искусствоведческого сообщества в Лондоне или Нью-Йорке, художник назвал свои пастели так, как он считал нужным, – «Русские танцовщицы» и никак иначе. Замечу, что синие и желтые цвета на флаге, который впоследствии стал украинским, впервые появились лишь через пятнадцать лет после того, как Эдгар Дега написал «Русских танцовщиц», – в 1914 году, на праздновании 100-летия со дня рождения Т.Г. Шевченко. А Эдгар Дега мог увидеть украинский танец только в исполнении актрис из Российской империи, так как Украины на карте мира еще не было.
В Российской империи, как известно, юридически не было разделения граждан по этническому признаку – определялись по принадлежности к той или иной религии. Самоидентификация была связана с верой и культурой. Именно поэтому задним числом переписывать уже покойных в большинстве своем художников из одной национальности в другую, понятно, без их собственного ведома и желания – дело совсем не богоугодное. Не знаю, что по этому поводу думает любимый мной и, слава Богу, здравствующий Илья Иосифович Кабаков, действительно родившийся в Днепропетровске, но в историю современного изобразительного искусства он вошел как один из создателей московского концептуализма, который точно не имеет никакого отношения к украинской художественной традиции.
С таким же успехом А.С. Пушкина можно называть эфиопским поэтом, М.Ю. Лермонтова – шотландским. А при сильном желании Иммануила Канта можно считать русским философом, ведь при Елизавете Петровне кенигсбергские горожане присягнули российской короне.
Здесь самое время вспомнить знаменитый исторический анекдот о беседе Николая I и Альфреда де Кюстина. Когда российский император спросил у французского дипломата во время бала: «Много ли здесь русских?» – то де Кюстин ответил: «Кроме меня и иностранных послов – все остальные». Николай I ему возразил: «Это вовсе не так. Вот этот мой приближенный – поляк, с ним рядом немец. Вон стоят два генерала – они грузины. Этот придворный – татарин, другой – финн, а третий – крещеный еврей…» «А где же русские?» – удивился де Кюстин. «А все вместе они и есть русские!» – ответил император.
Идентичность империи – это не только армия и флот, это ее культура, имеющая надэтнический характер, вбирающая в себя многоголосье народов, в нее входящих. В каком-то смысле она близка к универсализму христианства, не различая ни иудея, ни эллина, если они становятся ее гражданами и развиваются в рамках ее культурного кода. «Русский мир», с которым сегодня воюет киевская власть и их западные партнеры, – это прежде всего мир русской культуры, которая хранит высшие ценности отечественного и европейского гуманизма.
Мононациональные государства – как Польша или Украина – формируются на совершенно иных принципах. С первых лет строительства новейшей украинской государственности безуспешно пытался убедить киевских коллег, что многоязычие – это не проблема, а благо. Признание русского народа Украины частью украинской нации позволило бы создать по-настоящему жизнеспособное и современное государство. И не надо было бы заниматься пародийными поисками украинских корней у А.П. Чехова или П.И. Чайковского, на что по сей день тратят немалые усилия. И не надо было бы обвинять Н.В. Гоголя в том, что он стал великим русским писателем только потому, что по-настоящему не знал родного украинского языка. Поверьте, сочлись бы славой!
«Мертвые сраму не имут!» А живым – и в Лондоне, и в Нью-Йорке – со временем станет стыдно за то, что достаточно бездарный политический жест оказался важнее интересов культуры.
Мой молчаливый отец
После 2 февраля, когда отмечали 80-летие разгрома немцев под Сталинградом, эти три слова – «мой молчаливый отец» – не отпускают меня, как ни стараюсь вновь отправить их в бессловесную глубину памяти. Наверное, потому, что вершиной жизни моего отца был все-таки Сталинград, Сталинградская битва, которая не отпускала его, похоже, до конца дней, но о которой он практически ничего не рассказывал. Разве что его простреленная рука, омертвевшая в суставах, напоминала мне и всем окружающим о его ранении, которое он получил в лабиринте сталинградских улиц. Только когда за несколько месяцев до его смерти мне нужно было в больнице обработать мокрыми полотенцами его тело, то осознал, что все оно было в отметинах от осколков и сделанных операций – мальцом, когда мы ходили в баню, видимо, не так остро ощущал эти знаки войны. Он чудом выжил после Сталинграда, но навсегда связал себя с армией.