— Я, к сожалению, не уполномочен рассказывать вам, как и кому-либо, о сути его исследований. Могу лишь сказать, что они имеют все перспективы стать величайшим прорывом в экспериментальной психо-нейрофизиологии со времен открытия и разработки ментального переноса.
— Но академик не сможет завершить их, — отыграл Джереми ожидаемую от него реплику. И снова попал, потому что в улыбке русского проскользнуло тщательно сдерживаемое самодовольство.
— Он заложил основы. Разработал теорию, наметил пути решения. И воспитал сильную научную школу, способную достойно продолжить работу.
— Вы ведь были его ближайшим учеником, — тихо подсказал Джереми.
— Нет, — ровно ответил Гардаришвили и пояснил — Я им и остался. Обучение у настоящего гения не прерывается такой банальностью, как смерть. Простите за пафос, — тут же иронично добавил он, смягчая эффект.
— Значит ли это, — подхватил Джереми, принимая вызов, — что академик и сейчас продолжает руководить исследованиями?
Гардаришвили неожиданно смолк, глянув так, что у Джереми мороз по спине пробежал. Это что же ты такое ляпнул, Джем? Русский обиделся? Не похоже. Он как будто выжидает… Чего? Джереми молчал, не торопясь извиняться, лишь внимательно смотрел на собеседника. И тот отвел взгляд, вздохнул устало и снова посмотрел в глаза Джереми.
— Виталий Михайлович в вас не ошибся. Вы умеете задавать вопросы, Джереми. Я читал ваши статьи. Вы не просто искали сплетни и сенсации, но подошли довольно близко к тому, чтобы понять…
— Понять что? — пересохшими губами спросил Джереми.
— Суть, — без улыбки ответил русский. — Суть его последнего эксперимента, который не закончен и сейчас. Я бы даже сказал, который начался только сейчас.
— Значит, это не случайность? Неудача с переносом была спланирована?
Гардаришвили покачал головой, поднимаясь.
— Я и так сказал слишком много, Джереми. Академик просил передать вам кое-что.
На уютную клетчатую скатерть легло перо-запоминалка. Пластик корпуса совершенно истерся, в углу экранчика поблескивала трещина. Недорогая и, вдобавок, очень старая модель. Модель с фотографии — без сомнения!
— Это… — заворожённо проговорил Джереми.
— Это то, что поможет вам понять. И убедит не выносить эту историю на свет раньше времени.
— Вы мне настолько доверяете? — опомнился Джереми, стоило теплому пластику оказаться у него в пальцах. — Так, что позволяете решить самому?
— Виталий Михайлович не ошибался в людях, — скупо улыбнулся русский. — Да, вам придется решать самому. Нам всем приходится что-то решать, не так ли?
Повернувшись, он вышел из кафе, задержавшись на полминуты, чтобы расплатиться. Джереми, оглушенный, смотрел ему вслед, сжимая в пальцах перо, пока не испугался за его целость. Потом молча встал, машинально протянул кредитку услужливому официанту, так же машинально спустился по лестнице и вышел на улицу. Показалось, что жара спадает. Джереми взглянул на небо, где стремительно наливались темно-серым грозовые тучи. Подумал, что выиграл. Вот он — выигрыш, только руку протяни к приборной панели, на которой тускло мерцает старый пластик. Но у победы оказался вкус дешевого растворимого кофе: кисло-горький, вяжущий во рту. «Как медаль из фальшивого серебра, — вспомнил Джереми. — Но я ведь смогу решать сам? Я смогу. Лучший репортаж в моей карьере… Неизвестная еще сенсация, от которой аж зубы ломит, так не терпится взломать тайну…» Телефон, лежащий на той же панели, рядом с пером, зачирикал беззаботно, но Джереми протянул к нему руку, как к ядовитой змее. Посмотрел на экран, выдохнул, нахмурился. Рядом с сигналом вызова горело имя ванн Страабонена.
Новые лица в семье Джереми Уолтера
Отвести глаза от верхней губы, покрытой тонким чёрным пушком было невозможно, и Джереми смотрел на неё одну, лаская взглядом крохотную ложбинку под носом и сам нос, маленький и вздёрнутый, с круглыми широкими крыльями. Зачарованный он смотрел на кожу, словно бы не кожу вовсе, а мрамор — белую и совсем немного, едва заметно, прозрачную, каким бывает свечной воск, уже нагревшийся и подтаявший, освещённый будто изнутри горящим язычком пламени. Веки дрогнули, и она очнулась. Потянулась, сощурилась на свет, села на кровати.
— Джем! Ты что уставился? Доброе утро, — зевнула и завернулась в одеяло, как японка в своё кимоно.
— Доброе… — ответил он, едва не вздрогнув от её непривычно высокого, звонкого голоса.
Он плохо помнил последние дни и не хотел вспоминать. Зачем, если можно смотреть на её странное, угловатое лицо со слишком резко очерченной нижней челюстью и мощным лбом, крупными, водянистыми глазами, кудряшками волос и этим чёрным пушком на верней губе? Вся мирская суета может остановиться и подождать, как в сочельник Рождества, и память, и мысли, и люди, и обязательства уже неважны — как мелки и смешны они перед ликом смерти, такой же безделицей кажутся они перед самой жизнью, в её простых и белых одеждах греческой богини. В мягкой крахмально-белой пижаме и пелёнках одеяла.