Рымос с бьющимся сердцем ловил знакомые напевы. Он прижался к тыну и, улучив минуту, так же, вполголоса, пропел следующую строфу песни. Банюта вскрикнула… в миг была уже на заборе и, вся дрожа, искала глазами того, кто был внизу… Начался разговор… Рымос, обеспамятев, вперил в нее глаза и от радости едва не забыл о лошадях… В нескольких словах они рассказали друг другу все, что помнили из прошлого… Банюта, услышав, что ее зовут по имени, соскользнула с забора и исчезла… С той поры Рымос всеми правдами и неправдами напрашивался обслуживать коней у забора Гмунды, а в плетне вскоре отыскался закрытый лопухом пролом, через который было очень удобно разговаривать, когда девушке удавалось вырваться.
И Рымос и Банюта с наслаждением упивались звуками запретной речи, бывшей для них дороже жизни. Рымос влюбился в девушку, она над ним смеялась. Банюта была слишком горда, слишком хороша собой, слишком молода, чтобы ободранный, истомленный парень мог возбудить в ней что-нибудь, кроме жалости. Но… они говорили друг с другом о Литве; Банюта помнила ее гораздо лучше; учила его тому, что он забыл: рассказывала о богах, о священных обрядах, о святых источниках, о домашнем обиходе и распоряжалась Рымосом, как старшая, строго-настрого приказывая, чтобы он и в мыслях не имел отрекаться от родного прошлого или забывать его.
Рымос влюбился бы насмерть и был уже очень недалек от такого настроения. Но при первом же намеке девушка нахмурилась и не хотела слушать.
— В неволе не до любви, — сказала она. — Сердце на замке…
— Ну, так достанешься какому-нибудь немцу; они очень на тебя точат зубы.
— Пусть точат: никому не удастся укусить. А вернусь к своим, вернусь!.. А дома мать или отец найдут мне суженого под стать, он будет сидеть на вышгороде и владеть большими землями.
Так мечтала девушка.
Рымос был в ее глазах слугой, рабом. Она к нему благоволила только потому, что с ним одним могла перекинуться запретным словом… А когда они вдвоем пели потихоньку свои песни… то оба плакали…
В усадьбе Гмунды Банюте становилось все хуже. Прежде ей было гораздо свободнее, хотя работы было больше. Правда, работы стало теперь меньше; но зато Банюту взяли в горницы, заставили рядиться, а немцы, собиравшиеся к Гмунде выпить и поиграть в кости, чем дальше, тем умильней поглядывали на Банюту.
У служанки, не желавшей одевать нарядные платья и сваливавшей на других свои обязанности, когда ей приказывали идти прислуживать гостям, происходили столкновения с хозяйкой дома. Банюта сопротивлялась молча, старая барыня била ее по лицу и кричала.
Упорства девушки нельзя было ничем сломить. По вечерам, когда в комнатах становилось шумно и Банюту намеренно посылали то в одну, то в другую, где, как она знала, ее подстерегали немцы, никакие силы не могли заставить ее повиноваться. Другие немки были бы, может быть, и рады… они смеялись над ней… а она молчала.
Обо всем, что творилось у Гмунды, Рымос знал со слов Банюты; когда она рассказывала, он скрежетал зубами, как дикий зверь.
— Там, в замке, удирают, как от нечистого, и крестятся, когда увидят брошенный на камнях бабий фартук, — говорил он злобно, — а здесь… здесь им все позволено… а на войне ведут себя, как истые скоты…
Как-то вечером, когда паренек пробрался, по обыкновению, к своему кунигасу, а говорить уж было не о чем, он стал распространяться о Банюте. Но еще раньше он успел прожужжать куни-гасом уши девушке, так что та не раз с любопытством допытывалась у него о Юрии.
Юрий, воспитанный с малых лет в строгих монастырских правилах, слышал очень мало о женщинах и еще реже видел их в глаза. Одной из любимейших тем орденских проповедников были повествования об изгнании из монастырских стен женщин-искусительниц. Они метали на них громы, предостерегали от сетей и старались внушить ужас от общения с женским полом.
Монашествующие из крестоносцев очень часто избирали предметом своих рассуждений женщину; ибо рыцари в походах подвергались всякого рода искушениям, против которых их следовало вооружить и укрепить. Потому Юрию больше всего доводилось слышать о женщинах в костеле, и все его познания о них он черпал из этого источника.