Георг посмотрел на прислонённые к сейфу картины.
— Я почти уверен — то, что вы перед собой видите, можно обратить в хорошие деньги, если найти правильного покупателя. Думаю, это всё, что осталось от вашего наследства. Если бы я не дал себе слово уйти на пенсию, я бы вам помог продать эти картины. Но моё сотрудничество с Виктором с этой минуты завершено.
2
* * *
Странно, за несколько минут до смерти Виктор Кунцельманн вспомнил именно этот короткий марш-бросок шестьдесят четыре года назад. От грузовика до ворот лагеря. Приближающийся конец жестоко выудил этот эпизод из сумерек памяти, как пасторальную открытку из ада.
Стояло жаркое августовское утро. Он с необыкновенной ясностью вспомнил песнь дрозда и стаи ворон, вычерчивающих в небе каллиграфические узоры.
Их возили по кругу, сообразил он, чтобы они потеряли ориентацию. Из исправительной тюрьмы в Гамбурге ехали больше суток, но на рассвете ему удалось сквозь дырку в брезенте выглянуть наружу, и он понял, что они приближаются к Берлину…
Он шёл в строю к комендатуре, не решаясь повернуть голову, и вдыхал знакомые запахи бранденбургских каштанов, шиповника, бурого угля и жаркого континентального лета. Запахи жизни, которая никогда уже к нему не вернётся.
Ворота лагеря приоткрылись, они миновали сторожевую вышку. В её тени стояли вооружённые эсэсовцы. Потом за ними закрылись ещё одни ворота. Жара была удушающей. Она давила на него, как будто его завернули в свинцовое одеяло, как будто гравитация поднатужилась специально, чтобы досадить именно ему, кто-то крикнул «Хальт!». Время испуганно вздрогнуло. Они увидели виселицу с повешенным, словно выгравированную на сине-стальном небе. Казнь, судя по всему, совершилась уже давно. Распухшее, с почерневшей кожей тело было совершенно неподвижно, над ним заинтересованно кружились вороны.
За виселицей простирались бараки. Низкие, выкрашенные синей краской деревянные сооружения с открытыми по случаю жары окнами. Виктор мысленно поинтересовался, который сейчас час, но тут же понял, что он вряд ли мог бы с уверенностью назвать даже год. Ощущение времени здесь исчезло, календарь превратился в аморфную кашу расползающейся хронологии. Будущее уже позади, а прошлое принадлежит будущему.
На аппельплацу стояли конвоиры с овчарками… Надо всей этой сценой словно витал дух Ван Гога: кричащие, клаустрофобические цвета… мучительные, как взгляд на солнце.
С запада к лагерю примыкал большой фабричный комплекс. Зона безопасности с двойным рядом проводов под напряжением. Множество объявлений предупреждало, что при приближении заключённого к ограде охрана будет стрелять. Это подчёркивало абсурдную логику лагерной жизни. Заключённые должны умирать по правилам, а не кончать жизнь самоубийством, бросаясь на провода высокого напряжения.
Сторожевая вышка напоминает деревенский вокзал, подумал Виктор, в ней есть что-то идиллическое, сельское, и ещё эти цветы в окне второго этажа… Там происходила какая-то жизнь, кто-то нёс чайник из одной комнаты в другую, но с балкона торчало дуло пулемёта.
На крыльце появился комендант с мегафоном и объявил, что они находятся в концентрационном лагере. Тот, кто будет хорошо работать, может рассчитывать на хорошее обращение. Тех же, кто нарушает правила, отлынивает от работы, симулирует болезни, нарушает дисциплину, что весьма типично для таких подонков, как они — уголовники, жидолюбы, коммунистические свиньи, гомосексуалы, — тех ждёт суровое наказание.
Виктор не слушал. Вот уже три месяца к его тюремной робе был пришит розовый треугольник, нарушение параграфа 175… невероятно, но благодаря удаче, случаю, недосмотру судьбы он был всё ещё жив.
Очевидно, только что прозвучал какой-то сигнал; отовсюду поползли ручейки заключённых в полосатых робах, истощённых до скелетоподобия, в чесотке, в лишаях, бритых наголо, вшивых, покрытых высыпаниями, похожими на брызги от приближающегося кадила смерти… ручейки сливались в притоки, притоки — в реки, заполняя плац тихим приливом отчаяния.
Прямо за ним стоял узник, он знал его имя: Нойманн, коммунист, он прибыл тем же транспортом, что и Виктор. Они обменялись в дороге несколькими словами… Виктор с трудом понимал, что тот говорит: Нойманну в отделении гестапо в Альтроне молотком выбили зубы. Речь его напоминала странную смесь шипения и чмоканья на твёрдых согласных, словно бы слова были маленькими острыми камушками и ему приказали разжевать их и выплюнуть в песок.
Виктор не знал, почему их везли вместе. У них даже робы были разные: у Нойманна пришит красный треугольник: политзаключённый. У остальных треугольник зелёный — профессиональные преступники, возможно, убийцы… всё что угодно.
Он не понимал логики. Он не понимал, почему его осудили по параграфу 175, «гомосексуальный разврат», хотя суд мог бы разделаться с ним гораздо короче по двум другим статьям: «подделка документов» и «уклонение от воинского долга». Но вместо этого ему пришили розовый треугольник и переправили в гамбургскую тюрьму. Либо провидение, рассудил он, либо какой-то неизвестный мне план.