Если верить Виктору, они встретились в начале шестидесятых на выставке фламандской живописи в Стокгольме, куда оба были приглашены в качестве экспертов. Работая вместе, они полюбили друг друга.
Иоаким не припоминал, чтобы отец когда-нибудь выказывал сентиментальные чувства по поводу смерти Эллы. Насколько ему было известно, он даже не был на её могиле — хотя могила Эллы не была в прямом смысле могилой: она завещала развеять её прах в памятной роще под Стокгольмом.
Будучи вдовцом, он никогда никаких отношений с женщинами не заводил. Дети, по крайней мере, об этом не знали. Но связь между смертью Эллы и воздержанием Виктора вовсе не была сама собой разумеющейся. В возрасте семи или восьми лет, когда дети начинают задумываться над экзистенциальными вопросами, Иоаким и Жанетт спрашивали его о матери, но он отвечал односложно. Дети замечательно приспосабливаются к окружающей среде, у них нет другой жизни, кроме той, что дали им родители. Они заметили, что отец говорит об этом неохотно, и перестали спрашивать.
Известие о смерти отца застало Иоакима вечером. Поговорив с Семборном, он сделал стоическую попытку дописать начатую статью, но сам посыл казался диковатым. Интегрировать «Фоносимволизм и металипсы» в антиутопии Хантингтона с «трансгрессивными лабиринтами в сознании самоубийц 11 сентября» оказалось намного труднее, чем он себе представлял. Иоаким приложил немало усилий, чтобы выражаться чётко и ясно (надо же потрафить редактору) и в то же время вставить пару новых и в меру снобистских формулировок, дабы произвести впечатление на интеллектуального, как он надеялся, читателя. Но такие понятия, как
В кухне по радио мололи что-то о предстоящем назавтра матче между Швецией и Италией… Иоаким вздрогнул: ему показалось, что он случайно поймал радиостанцию с другой планеты.
Он приготовил себе коктейль водка — тоник (правда, без тоника), сделал два глотка и вылил остаток в раковину. Подумал, не позвонить ли Сесилии Хаммар и не пригласить ли её на любовный уик-энд в дом на Готланде. Но Сесилия соглашалась на подобные развлечения, только если за неё кто-то платил, а Иоаким, по крайней мере в ближайшие несколько недель, об этом не мог даже мечтать.
Подсознание, старательно избегая оформленных мыслей, попыталось подбодрить его переводом в наличные заключённого в багетные рамы наследства Виктора — получалась сумма, которую он даже не решался произнести вслух… Собрание отца было, наверное, самым значительным в Западной Швеции. Венчали его полотна Дега и Менцеля, а также редкостная смесь немецких модернистов, во главе с Францем Марком и Отто Диксом, с многочисленными работами душевнобольных русских супрематистов. Даже шведская часть коллекции заставила бы позеленеть от зависти директора любого провинциального музея: Агуели, Грюневальд, Йертен, штук двадцать гётеборгских колористов, не считая менее известных художников, чья слава только начала приближаться к вершине.
Мысль о положительных счетах согрела его, и тут он обнаружил, что сжимает в руке бумажку, где записал телефон отцовского врача.
Он вышел с мобильником в сад и набрал номер. Врач, Вестергрен, ответил так быстро, что Иоаким заподозрил, будто тот в ожидании звонка сидел в засаде.
— Это Иоаким Кунцельманн, — представился он. — Что это за болтовня, будто бы отец покончил с собой?
Врач с профессиональным сочувствием разъяснил ему обстоятельства смерти Виктора. Семборн позвонил Вестергрену из мастерской в два часа, и через десять минут он был на месте. Смерть наступила не более шести часов тому назад. Причина не совсем ясна, но определённые признаки указывают на хроническое отравление. Вскрытия не будет, если только не пожелают Иоаким и Жанетт.
— Сомневаюсь, что отец принял яд, — сказал Иоаким. — Он не доверял даже обезболивающим таблеткам. А этого человечка, рекламирующего ипрен[15], он просто побаивался.
— Я говорю о хроническом, длительном отравлении, — терпеливо повторил Вестергрен.
— Не понимаю — что значит длительном?
— Длительное воздействие вредных субстанций: свинец, кадмий, сульфид мышьяка. Точное количество ядов указать трудно.