Усеченная до этой точки, история представляется случайной и жестокой:
На семинаре мы иногда говорим, что некий сочиненный текст становится рассказом, когда происходит нечто, меняющее персонажа необратимо. (Довольно-таки драконовский подход, но давайте отталкиваться от него.) Итак, мы излагаем некую историю, начиная в одной временно́й точке и завершая в другой, чтобы выстроить рамки этого мига перемены. (Не рассказываем о целой неделе, предшествовавшей появлению трех призраков у Скруджа, — или о празднике в честь десятого дня рождения Ромео, или о том периоде жизни Люка Скайуокера, когда в ней ничего не происходило.)
Почему Чехов решил рассказать нам именно об этом дне в жизни Марьи Васильевны? Или, иначе: что в этот день для Марьи Васильевны изменилось? Другой ли она человек по сравнению с тем, кого мы встретили на первой странице? Вроде бы нет. Случилось ли с ней что-то новое? Вряд ли. С Хановым они виделись прежде не раз, и, как нам сообщили, у нее водились романтические надежды на его счет, однако нагнетания тут никакого, и Марья Васильевна прекрасно это понимает. Ее оскорбили в трактире, но ей это нипочем, и пусть этот ее отклик изменил наше представление о ней, а потому показался неким повышением ставок, ее представления о себе не поменялись. (Мы знаем это по тому, что после инцидента она пила свой чай «с удовольствием» и тут же вернулась к своим раздумьям о школе.)
Вопрос же мы в самом деле ставим вот такой: что могло бы случиться (что должно случиться) в оставшихся семи абзацах, чтобы возвысить это изложение до
Даже эдак бодрит остановиться в этой точке и признать, что в наличном виде это все еще не рассказ. Пока что не рассказ. И я не собираюсь сейчас объявлять, что к концу рассказ мы получим отменный.
Итак, здесь о самом жанре можно понять нечто сущностное: что бы ни превращало