Еще до того, как в рассказе появляется человек[3]
, слышно подразумеваемое напряжение между двумя элементами в голосе рассказчика: один сообщает нам о приятном (небо «чу́дное» и «бездонное»), а другой этому приятному противится. (Совсем другой был бы рассказ, начнись он так: «Шоссе было сухо, прекрасное апрельское солнце сильно грело, и пусть в канавах и в лесу лежал еще снег, не было в том беды: зима, злая, темная, длинная, была еще так недавно и теперь сгинула».)На середине второго абзаца выясняется, что противящийся элемент в голосе рассказчика относится к некой Марье Васильевне — весной нисколько не вдохновленная, она возникает, поименованная, на подводе.
Из всех людей на свете Чехов выбрал усадить в эту телегу бессчастную женщину, противящуюся чарам весны. Рассказ этот мог быть о женщине счастливой (только что помолвленной, скажем, или только что выздоровевшей — или просто счастливой по натуре), однако Чехов решил сделать Марью Васильевну
Затем он сделал ее несчастной вполне определенно и по определенной причине: она преподает в школе уже тринадцать лет, в город каталась вот так, «не сочтешь, сколько раз», и ей это опостылело, живет «в этих краях» лет сто, знает каждый камень и дерево на этом пути. Но хуже всего то, что другого будущего она себе представить не может.
Рассказ мог быть о человеке, несчастном от любовной неудачи, или из-за смертельного диагноза, или потому, что несчастен с самого рождения. Но Чехов решил сделать Марью Васильевну несчастной
Из тумана любой-возможной-истории начинает возникать вполне конкретная женщина.
Можно было бы сказать, что три прочитанных абзаца послужили
Так называемая характеристика персонажа складывается из вот такой возрастающей конкретизации. Писатель задается вопросом: «Что это вообще за человек такой?» — и отвечает последовательностью фактов, из которых складывается сужающаяся тропка: одни возможности отпадают, другие выходят на первый план.
По мере создания персонажа возрастает потенциал того, что мы именуем сюжетом. (Хотя мне это слово не очень нравится, давайте заменим его на «плодотворное действие».)
По мере создания персонажа возрастает потенциал плодотворного действия.
Если рассказ начинается со слов: «Жил-был мальчик, и он боялся воды», — мы ожидаем скорого появления в тексте пруда, речки, океана, водопада, ванны или цунами. Если персонаж говорит: «Я отродясь ничего не боялся», — мы, вероятно, не возразим и против появления льва. Если персонаж живет в неизбывном страхе позора, мы более-менее понимаем, что́ с ним должно бы случиться. Так же и с тем, кому любы только деньги, или с тем, кто, по его признанию, никогда толком не верил в дружбу, — или заявляет, что так устал от жизни, как она складывается, что и вообразить себе не может другую.
Когда в рассказе еще совсем ничего не произошло (до того, как вы начали его читать), не было ничего такого, что желало бы случиться.
А теперь вот есть Марья Васильевна, она несчастна, и рассказу неймется.
Рассказ сообщил о ней: «Она несчастна и другой жизни себе не представляет».
И нам кажется, что рассказ изготовился сказать что-то вот такое: «Ну, это мы еще посмотрим».
Застряв здесь на некое, как вам, вероятно, кажется, непомерно долгое время в конце первой страницы одиннадцатистраничного рассказа, мы с вами оказались в интересном месте[4]
. Рассказ задвигался. Первая же страница радикально сузила диапазон возможных задач: рассказ отныне обязан решать (использовать, применять) эти задачи и никакие другие.Будь вы писателем, что бы вы предприняли дальше?
Вам как читателю что хотелось бы теперь узнать?