Мелодия возвращается
Капли дождя косо секли по стеклу окна. Низкое тяжелое небо висело над полями. Поезд приближался к Варшаве, и было еще светло.
«Сегодня двадцать первое июня, самый долгий день в году», – сказала Шуламит, а Гидеон не переставал декламировать. Строки стихов выходили из него оборванными, полными сладкой печали. Было абсолютно ясно, что об этом пейзаже писал Альтерман. Именно об этом пейзаже. И если они не видели в окне поезда закат, а лишь мычащих коров на лугу, то лишь потому, что закат был скрыт за мерзкой серостью плотного слоя туч.
Этот несуразный день, протекающий, как слеза мимо городов и лесов за оконным стеклом движущегося поезда, принадлежал им не более чем персонаж детской сказки, – например, Красная шапочка – которую рассказывают каждый вечер заново.
Шуламит вытирала ладонью уголки глаз, даже не пытаясь скрыть, что плачет. Тихие слезы текли по ее щекам, и она вновь погружалась в свои мысли, прислушиваясь к отрывистым строчкам стихов, декламируемых Гидеоном. У стихов была своя мелодия, и она начинала напевать знакомые ей строки, обрывки мотива, известного ей по памяти, не обращая внимания на его недовольство тем, что поющий голос сбивал с ритма его декламацию, память, заставлял забывать слова. Вместе с тем было какое-то успокоение в ритмичных толчках поезда, движущегося от села к селу, от кучки серых домов, стоящих наклонно и как бы обреченно к косо секущему дождю, к другой такой же кучке домов, от одного луга к другому и к третьему, все еще освещенным беловато-грязным светом, несмотря на то, что уже было девять часов вечера. Однообразный пейзаж, окутанный туманом, все же не стершим целиком все очертания, выделялся лишь линиями за серой завесой дождя. И все же было какое-то успокоение. Движение поезда, проносящегося мимо хат, нищенски обнаженных под дождем, и разбросанных между ними коров на лугах, по две – по три, действительно успокаивало. Движение омывало глаза, словно ни домов, ни животных, жующих и тупо вглядывающихся в мир, мелькнувших в мгновение ока, и не существовало.
Лишь утром он все же сказал ей. Они сидели в кафе на площади, в Кракове. Еще раньше он хотел ей сказать, это таилось в нем уже давно. Может, даже слишком давно. Но каждодневная гонка, там, дома, до их приезда сюда, внутренняя гонка, скрытая от глаз, которая существует даже, когда сидят на месте целые дни, ничего не делая, превратилась в рутину, не дававшую возможность сказать. Рутина эта явно желтого цвета, тянется с утра до вечера. И когда ты уже готов открыть рот и, в конце концов, сказать, Хаим Явин или другой диктор телевидения не дают тебе этого сделать своим недержанием речи, скороговоркой, сопровождающей, в общем-то, умеренный выпуск новостей, и, тем не менее, не имеющий к тебе ни малейшего отношения. Он отключен от телезрителей и от интервьюируемых им в студии. В этом словесном агрессивном недержании нет даже малой щели, куда можно прорваться. Тебе кажется, что ты участвуешь, когда на самом деле ты вообще в стороне. Так и бежали жаркие дни, когда он носился по Тель-Авиву с утра до вечера, стараясь так планировать путь, чтобы быть подальше от нее, по галереям под первыми этажами домов улицы Ибн-Гвироль, галереям, напоминающим портики в Испании и Греции, весьма подходящие к нашему климату. Они хранят прохладу в жаркие дни лета, улучшают настроение, несмотря на то, что форма их не меняется от дома к дому, от магазина к магазину в соответствии с характером жильцов или товаров, продающихся в магазинах, а должны были бы меняться, хотя бы формы поддерживающих колонн, и потому к настроению примешивается легкое разочарование, нереализуемое ожидание пешехода.
Но в Кракове было по иному, на что он и рассчитывал. Утром в Кракове их промочил дождь, начавшийся точно по прогнозам СМИ, и все же внезапный и удивляющий своим постоянным шумом, который все усиливался и согнал всю суету с площади, овладев ею безраздельно в течение считанных минут. Он лил с утра, с небольшими перерывами, до самого вечера и смешал все их планы, заставив искать укрытие под зонтом кафе, с которого льется вода, кажется, со всей площади и ее окружения. И в тот миг, когда они схватили стулья и уселись на них до того, как их захватили другие, спасающиеся от дождя, именно в тот миг ему стало ясно, что это тот самый случай, которого он ждал давно. Возможность для начала нового быта. Влажного. Покрытого серым и защищенного от чрезмерных чувств. Быть может, и тонкие в талии девицы, сидящие вокруг, подобно хладнокровным куклам, сдержанным, в узких летних юбочках, которые вовсе не протестуют против дождя, а вообще часть иного мира, быть может, и они будут сообщниками этого нового бытия. Нового пути. И он понял, что пришло время. И отпив апельсинового сока, он сказал ей. Просто сказал ей:
– Эйдан не твой сын.
Так вот, быстро, чуть задержавшись после имени «Эйдан», но, притесняя слов к слову, чтобы не было между ними никакого зазора для вопросов. И так как она ничего не спросила и не бросилась в крик, добавил тут же и о Бетти.
– Он ее сын.