Медкомиссия растянулась на целый день, нас гоняли из кабинета в кабинет, и всюду надо было ждать. Я оказался вполне здоров и годен к строевой службе, но, когда стали проверять зрение и я бегло назвал все до одной буквы на предпоследней строчке, раздраженная не меньше моего и уставшая от толпы подростков, прошедших через ее кабинет, врачиха развернула передо мной похожую на детскую книжицу с кружочками разных размеров.
— Какая цифра?
Никакой цифры я не видел.
Она быстро перевернула страницу:
— А здесь?
Казалось, она надо мной смеется.
— Дальтоник? — спросила медсестра, сидевшая над картой.
Вероятно, на моем лице что—то отразилось, и врачиха сказала еще более раздраженно:
— Не надейся, от армии это тебя не освободит!
Я вышел от нее совершенно растерянный, не замечая ничего вокруг и не слыша, что говорил лысый дядька в погонах. А потом — так бывало, когда я сталкивался с очень трудными задачами и пытался их увидеть, чтобы найти решение, — так и теперь: лежавшая между мной и всем миром мучительная грань обнаружилась, прояснилась и встала перед ущербными очами. Я понял в ту минуту, почему поставила меня в угол Золюшко и почему красные революционные флаги на детском рисунке оказались зелеными. Я понял, почему всегда хуже других собирал в лесу бруснику и находил грибы, почему иногда брал красную ручку и учителя сердились на сделанные ею упражнения по русскому языку или неверно раскрашенную географическую карту. Я был действительно физически непохож на большинство людей.
Тогда я об этом забыл, уверенный, что дальтонизм никак не повлияет на мою жизнь. Но теперь, в отчаянные университетские ночи, когда я сидел и мучился над нерешенными задачами, все отчетливее рисовалась передо мной дразнящая книжка с кружочками, прихотливо образовывавшими красные и зеленые, желтые и синие цифры и геометрические фигуры, но лучший математик Московского университета назвать их не мог. Я бродил по пустынному темному зданию, поднимался на верхние этажи, дожидаясь, когда рассосется ночная мгла. Ранним утром выходил в парк и шел к реке. Просил помощи у громадного города, его дорог и камней, у деревьев и домов, куполов церквей и черных птиц. Но город жил своей жизнью, и дела ему не было до душевных и умственных расстройств одного из его маленьких обитателей, которому не хватило природного дара, и чей тонкий голосок сломался так же естественно и легко, как ломается звонкий голос мальчика—подростка в переходном возрасте.
А может быть, и не в этом было дело? Может, погубили меня не недостаточная природная способность, а, скажем, слабый характер или неуверенность в себе, так что минутную усталость, обыкновенный кризис, который в душе каждого человека случается, и, чем он талантливее, тем кризис глубже, я принял за окончательный приговор? Может быть, просто слишком рано сдался и опустил руки и, вместо того чтобы поддержать и ободрить, дать утешение и совет, меня подтолкнул в пропасть злой и безжалостный горбун?
Он встретил меня с неизменным стаканом водки и согнал с колен круглую бабищу, в два раза превосходившую его по объему.
У меня перехватило дыхание, будто это не он, а я страдал от астмы. Худое лицо, надменное и презрительное, клочья тронутой сединой курчавой бороды, узкий кривой нос, начинающийся от высокого лба, чернильные глаза, смотревшие равнодушно и отчужденно, а за этой отчужденностью странное удовлетворение, точно он давно меня поджидал.
— Что вы со мной сделали? — вымолвил я наконец.
— Текел.
— Что?
Евсей Наумович усмехнулся бескровными губами, подошел к полке и снял странную книжку маленького формата в гибкой обложке. Я испугался, что она тоже состоит из тех разноцветных символов, которыми обозначен ответ на не решенные мною задачи, но когда раскрыл, то увидел множество тоненьких—претоненьких страниц шелестящей папиросной бумаги, заполненных убористыми строками.
— Вот тебе подарок, — сказал Горбунок неожиданно высоким и чистым голосом, — открой заложенную страницу, — он не выдержал и закашлялся, — и прочти вслух.
«Ты взвешен на весах и найден очень легким».
V
После этого у меня началась бессонница. Я ложился спать в обычное время, но в третьем или четвертом часу просыпался и не мог уснуть до утра. Я привык к бессоннице как к болезни и не пытался более ее обмануть, зная, что она меня все равно не отпустит. Я жил в ту пору в маленькой, похожей на опрокинутый набок гроб келье. По преданию, комнаты в общежитии Главного здания были в два раза больше и рассчитаны на одного человека, но, когда верховному строителю высотки принесли проект на утверждение, он посчитал, что этого будет слишком много, и велел разделить нормальные помещения пополам, отчего они сделались уродливыми. Раньше это было не важно, но теперь меня стали мучить и запах, и теснота, и узость моего жилища, раздражать тараканы, которых я прежде не замечал, и даже сосед по блоку — щуплый, словно двенадцатилетний ребенок, вьетнамец.