Читаем Куприн полностью

— Нет, я не согласен с рифмой «Куприна» и «откупорена», — говорит хозяин, выслушав стихи с бокалом в руках. — Я Куприн, и забывать об этом никому не советую. Я устал повторять, что фамилия моя произносится с ударением на последнем слоге, так как происходит от названия дрянной речонки в Тамбовской губернии — Купры…

Появляется сосед и друг Куприна Павел Егорович Щербов, смуглый, с длинной редкой ассирийской бородой, в просторной синей блузе. Он приносит свой плакатный портрет, сделанный для табачной фабрики Шапшал, под названием «дядя Михей»: бородатый мрачный мужчина в широкополой шляпе извергает из трубки вулканные клубы дыма.

Среди гостей и внук декабриста, отставной гусар Минай Бестужев-Рюмин. От былой красоты остались только черные печальные глаза и длинные тонкие пальцы рук.

— Мина! — взволнованно говорит Куприн, крепко целуя его. — Как я рад, что ты вспомнил меня! Садись за столы, мой друг!

Приезжает молодой журналист и поэт Коля Вержбицкий, любимец Куприна и частый гость в зеленом домике. Хозяин молча залезает всей пятерней в его вьющиеся ржаные кудри и стискивает их до боли.

Когда в дверях появляется высокая фигура Федора Дмитриевича Батюшкова, Куприн широко обнимает его и под руку вводит в столовую, где у камина уже приготовлено почетное место для самого близкого друга.

На богато сервированном столе среди бутылок различной формы и цвета, среди зелени, закусок — гигантский эмалированный таз с черной икрой, из которого торчат деревянные ложки.

— Не стесняйтесь, налегайте, — видя недоуменные взгляды гостей, предлагает Куприн и поясняет, обращаясь к Заикину: — Наш дружок прислал… Ваня Поддубный… из Царицына… Три пуда.

Заикин, весьма осмотрительно усевшийся на хлипкий венский стульчик на тонких ножках, в ответ только сопит, смотрит любовно на Куприна и поднимает в немом приветствии тонкий стакан смирновской водки.

После первых пожеланий и тостов Куприн просит:

— Дядя Яша! Мою любимую…

Яков Адольфович Бронштейн, инженер, меценат артистической молодежи суворинского театра, перевел на французский язык и посвятил Куприну свой перевод солдатской песни «Соловей, соловей, пташечка, канареечка жалобно поет!». Хохот поднимается за столом, когда он залихватски исполняет ее:

Россиньёль, россиньёль,Птит'уазо,Лё канариеШант си трист, си трист!Эн… Дё… Эн… Дё…Иль нья па де маль! Лё канариеШант си трист, си трист!..

— Джакомо! — зовет Куприн клоуна.

Когда тот поднимает голову, через весь стол летит пустая тарелка, которую Жакомино ловит и возвращает назад. Куприн принимает ее с ловкостью профессионального жонглера.

— Браво, Александр Иванович! — взрываются аплодисментами гости.

— Ну что вы! — смущается Куприн. — Я только подражаю чистоте броска нашего Джакомо.

Именинник мил, весел, остроумен. Он ничего не «изрекает», не возвещает непререкаемым тоном, не одергивает младших. Вержбицкий спрашивает у Куприна, при каких обстоятельствах появился у него портрет Льва Толстого.

— Эту фотографию мне доставил литератор Сергеенко, — объясняет Куприн. — Подарок был сделан по инициативе самого Льва Николаевича, причем великий писатель просил передать поклон и совет: «Пишите по-своему». Совет этот принять к неуклонному исполнению мне было нетрудно. Ведь я ни к одной писательской группе не примыкаю…

Куприн рассказал, что видел Толстого только однажды, мельком. Потом получил приглашение приехать в Ясную Поляну, два раза отправлялся, но доехать не мог.

— Почему же? — удивляются гости.

— Страшно было! — Куприн развел руками и растерянно улыбнулся. — Нет, ей-богу, мне казалось, что старик посмотрит на меня своими колючими глазами и сразу все увидит. А мне сделается стыдно и страшно…

У всех еще жива в памяти смерть Толстого, болезненно и остро пережитая Куприным.

— Так я с ним верхом и не поездил… — задумчиво говорит он. — Но зато в тот самый час, когда Старик умирал на станции, я в Одессе перечитывал «Казаков» и плакал — плакал от умиления и благодарности…

— Вот они, тернии литературной деятельности и славы, — вступает в разговор Измайлов. — Когда Толстой скончался, прикрываясь его авторитетом, критики начали сводить личные счеты, а пресса подняла какофонию, от которой за версту разило саморекламой.

— Я бы заставил для литераторов ввести обязательную дисциплину — уроки нравственности, — поддерживает его Батюшков, помогая словам плавным, изящным движением руки. — Чтобы ежегодно сдавали экзамен, и самой строгой комиссии.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже