Она встала, когда он вошел, в комнате было полутемно, вечерний отсвет из окна освещал сбоку ее прическу, щеку, уголок глаза и круглое, облитое шелком плечо. Смешанный лунно-закатный свет квадратом лежал на полу, и в этот квадрат она шагнула, взглянула, как тогда, когда взгляд из лунного сада разбудил его и позвал, белый взгляд жрицы, гибельный и сладострастный… Чуть улыбались сжатые губы, прельстительно, лукаво вздрагивали ноздри, и расширялись медленно зрачки, а руки протянулись, чтобы он упал в душистую тьму, как тогда, как всегда. Он сделал шаг навстречу, вступил в лунный квадрат на полу и увидел ту комнату, над которой спал Алешка, лунный квадрат на забитой крест-накрест двери…
И вмиг Бируте исчезла — и осталась Мария Козинская, немолодая женщина с жилистой шеей и мертвыми эмалевыми глазами, которая зачем-то сильно и неловко обнимает его, приговаривая: «Андрей, прости, Андрей, не надо, Андрей, прости, вернись!» Он стоял, опустив руки, не шевелясь, ему было неловко дышать, он хотел сесть — ноги ослабли, — хотел уйти куда-нибудь отсюда.
— Что с тобою, Андрей? — сказала она, отстраняясь, вглядываясь. — Ты неживой какой-то…
«Как и ты, — подумал он, — и уже очень давно…»
— Я хочу сесть, — тихо сказал он, и Мария разжала руки, отступила: она не узнавала ни его голоса, ни его лица — отекшего, обросшего седыми волосами. А главное, глаза — тусклые, далекие, с какой-то непонятной тоской, плавающей в бледной голубизне.
Они сели.
— Что ты хочешь, Мария? — тихо спросил он.
— Я хочу, чтобы ты вернулся, простил и вернулся! — хрипло, страстно сказала она и подалась к нему всем телом, но он не шевельнулся. — Молчи, я знаю, что ты скажешь, но мы оставим им Миляновичи — все равно она незаконная жена, но оставим, пусть, а сами будем жить во Львове или в Дубровице — ведь я знаю, что ты ее не любишь! Прости мне все, и поедем ко мне!
— Я простил. Давно.
— Ну так что же?..
— Я не могу.
— Почему? Из-за них?
— Нет. Не потому. Во мне нет ничего теперь, Мария. Ничего нет…
Она смотрела на него, не веря, но голос его, усталый, безжизненный, не притворялся.
— Ничего нет?.. — повторила она, и его мутноватые глаза подтвердили терпеливо: ничего.
Тогда она вскочила, ее лоб и щеки пошли пятнами.
— Ты просто не веришь! Хочешь, завтра же мы составим дарственную на имя Александры и ее детей и отдадим им Миляновичи?
— Но я не могу… Нет ничего, Мария, ничего, я сам не пойму…
И тогда она поняла до конца.
— Ты пожалеешь, что родился на свет, собака, перебежчик, азиат!
Он смотрел в окно, как она уходит по тропке в лунных сугробах меж черных голых яблонь, стремительная, стройная, и двое здоровенных слуг-гайдуков еле поспевают за ней. В комнате стало совсем темно, а он стоял на том же месте и дышал все глубже, все облегченнее.
Он ехал в санях домой по матово-белым полям, плавно, с увала на увал, через березовые колки и занесенные речушки, и дорога вилась, раскатанная до гололеда, потряхивало иногда, заносило, бодро бежала тройка, глухо звенели бубенцы. Он не взял с собой никакой охраны — ненависть Марии бессильна, потому что ничто не может вернуть его к ней. Ворожба спала, как чешуя змеиная, с него, со всей его жизни.
Снега февральские были так чисты и нетронуты, голубовато-дымный горизонт расступался между розоватых березняков, на буграх искрился наст, солнце за дымкой пригревало правую щеку. Никто не может сделать ему страшнее того, что он сделал себе сам. Глаза слипались, тяжелели веки, он покорился и стал дремать, погружаться в забытье, в котором было спасение от всех людей и от себя самого.
На дворе был уже март — слепило тающими снегами, кричали грачи, возились в старых тополях, в саду обтаивали сугробы, и капель стучала в полдень под окном. Он лежал, неподвижно часами и смотрел в окно на радостное движение солнечных облаков, а голые ветви раскачивал мокрый ветер с юга, и так иногда хотелось жить… Александра входила и выходила, лицо ее обветрилось: она часто ездила в Ковель в гости к замужней сестре или купить чего-нибудь — ей было с ним скучно. Никто из друзей и знакомых не писал, не приезжал, по слухам, в Вильно король собирал огромную армию — воевать ливонские и смоленские земли, из России вестей не было. Он написал Константину Острожскому и игумену Вербского Троицкого монастыря Иоасафу[216], но ответа не получил. Слабость отодвигала его от обычной людской жизни в некую страну для немощных и забытых. Но в конце марта он получил королевский декрет: его вызывали на суд митрополита по иску его бывшей жены княгини Марии Козинской, которая объявила свой развод с ним незаконным, так как он не имел права вступать в брак до смерти ее, его законной жены. Поэтому ни его новая жена, ни ее дети не могли наследовать от него ни гроша.