— Нет! — Курбский пощупал сверток за пазухой. — Великий магистр Кетлер[56] отдался под руку Сигизмунду: ничего теперь они нам не сделают, примут, накормят, а завтра с честью проводят на Вольмар!
И он тронул из леса к замку, а остальные с опаской — за ним. Он улыбался сдержанно, ноздри втягивали запах напоенного водой поля, навозной прели, цветущей вербы, теплого вечернего сосняка. Запах свободы. Наконец он позволил себе поверить. И сразу открылись все поры тела, с болью забилось что-то живое.
— Едем! — крикнул он радостно, и лица людей тоже оживились.
Они стояли сгрудившись перед окованными воротами. Сверху из бойниц их рассматривали немцы, дымились фитили аркебуз. Иван Келемет крикнул, коверкая немецкие слова:
— Князь Курбский с охранной грамотой короля Сигизмунда-Августа! Отворите гостю короля!
И он сам, и все, даже князь, чувствовали себя сейчас голыми.
Со скрипом цепных блоков медленно опустился мост, поднялись, как львиный зев, зубья воротной решетки.
Спешившись, стояли они в каменном мешке крепостного двора, Курбский впереди с королевской грамотой в руке — пергаментный свиток с тяжелыми печатями. Он сдерживал гордую улыбку: никто не пострадает, кто пошел за ним, никто не ожидал, что у него есть охранная грамота. Сейчас их примут с честью, накормят, напоят, а завтра дадут проводника в Вольмар к королевскому наместнику. Всей спиной он ощущал удивление и радость своих людей.
Они стояли и ждали. Здесь, во дворе, было сыро и полутемно, но верх башни, отрезанный закатным светом, розовел изъеденной веками кладкой, слабый ветер шевелил орденский стяг, а еще выше по апрельскому небу плыли с запада редкие круглые облачка.
Слуга в суконном кафтане крикнул сверху с высокого крыльца:
— Кто здесь, который называет себя князем Курбским? Пусть пройдет сюда, в башню!
Курбский поднялся по ступеням и вошел в каменную сырость башни. Он не торопился и не сердился: он знал, как любят ливонцы соблюдать все свои церемонии: чем слабее люди, тем крепче держатся они за старинные обычаи. В особенности Ливонский орден[57] — ведь время его силы давно миновало.
Курбского ввели в квадратную каменную залу и поставили перед голобородым стариком в вязаной шапочке и длинном плаще. На плаще был нашит крест, не русский, а ливонский, восьмиугольный; каждый конец его был остро взрезан, точно жалящий хвост, и вообще это был не крест, а его искажение. Курбский с трудом оторвал взгляд от этого креста и взглянул на старика. Тот молча протянул руку, и он так же молча вложил в нее грамоту. Тусклые водянистые глазки старика смотрели мимо, он не развернул грамоту, сказал, еле открывая запавший рот:
— Сдай все золото, которое с тобой, и оружие. — Он пожевал безгубым ртом, — Или я прикажу обыскать тебя.
Курбский вспыхнул, но взял себя в руки; да, и это тоже их немецкая повадка — нагрубить, запугать. Но они еще не знают, кто он!
— Прочти грамоту! — сказал он раздельно, сурово. — И ты узнаешь, кто я, и поймешь, что я и мои люди находимся под защитой королевского закона.
— Здесь один закон — ордена, — сказал старик бесстрастно, — И я здесь судья. А золото, которое у тебя, ты отнял у ордена.
Андрей понимал его — за десять лет войны на западной границе он научился немецкому и польскому, он понимал не только его речь — его намерения. Чтобы проверить себя, он взглянул на мрачных неподвижных дворян, которые стояли за спиной старика у потухшего камина. Они смотрели в лицо с терпеливым ожиданием, исподлобья, тупо и жестоко: он понял, что они схватят его, если он сделает хоть шаг. А может быть, и убьют. Но он не понимал нечто личное в этой готовности к убийству, личную ненависть именно к нему.
— Ты понимаешь, кто я? — спросил он. — Ты и твои слуги должны знать: я гость и друг короля Сигизмунда-Августа.
Впервые старик взглянул на него своими красными глазками, и голый рот его покривился.
— Мы знаем, кто ты, — сказал он, — Ты — Курбский, которому доверился несчастный ленсмаршал Филипп, захваченный под Феллином. Ты обещал ему милость и свободу, но в Московии ему отрубили голову.
— Князь Иван отрубил, а не я, — ответил Курбский гневно. — От того Ивана-князя я и ушел за это и за другие злые дела. А о Филиппе мы ему с Данилой Адашевым писали и просили, Филиппа же я как брата почитал, и жил он у меня не как пленник, ел и пил со мной вместе.
Старик не ответил, он по-прежнему смотрел мимо.
— Иди за мной, — сказал кто-то сзади.
Андрей обернулся — высокий немец с секирой в руке показывал на боковую дверь. Он прошел за немцем по коридору и вниз, в полутемную камеру. За дверью задвинули засов, и он остался один.