— Пусть ночью выедет с моими людьми — я отправляю часть обоза вперед, а потом он к тебе вернется. — Острожский задумался. — Тебе трудно будет жить здесь, Андрей, но я всегда буду за тебя, — Он посмотрел на Курбского и покивал круглой головой. — Да, да! Ты не скоро привыкнешь к нашим обычаям, я понимаю тебя хорошо. Переселяйся в деревню и приезжай в Острог, ко мне в гости. Богуш Корецкий тоже за тебя и тоже живет недалеко — в Луцке. Да и Радзивилл Черный — твой друг. Но, говорят, он совсем плох.
— А что с ним?
— Я встретил шляхтича из Владимира, и он рассказал, что Радзивилл никого не принимает и молится целыми ночами. Спаси его Бог!
Курбский опустил голову; он ясно вспомнил горбоносое лицо гетмана, пристальный взгляд широко расставленных глаз из-под стальной челки. «Он не боялся смерти и любил меня», — подумал Курбский, но ничего не сказал. Через день вместе с Острожским и Келеметом он налегке выехал из Ковеля в имение Миляновичи на реке Турье.
Выпал тонкий свежий снег, проглянула теплая февральская голубизна в мягких облаках, и каждый след конский на белом-белом был радостно-четко виден. Они проехали местечко Миляновичи — десятка три домов — и вдоль реки подъезжали к имению — старой усадьбе на холме, окруженному тополевой рощей. Длинный дом, тын, как в литовских усадьбах, деревянная одноглавая домовая церковка, а главное, снежная мягкая тишина — все это сразу стало Курбскому чем-то близким. «Я куплю это имение», — подумал он.
Они слезли с коней и отдали их крестьянскому парню, который вышел во двор на лай собак. Арендатор, тощий голубоглазый волынец, был дома. Он угостил их сливянкой и внимательно выслушал Острожского, который взялся вести переговоры. Была сказана цена, вытащены из тайной шкатулки бумаги, было выпито и съедено достаточно, и наконец они пришли к обоюдному согласию, что через месяц, подписав все, что следует, в городе Ковеле и здесь, у ратмана Миляновичей — местечко тоже имело самоуправление по магдебургскому праву, — Курбский въедет в имение. Арендатор переселялся в сами Миляновичи, в дом своей тещи, — это было выгодно ему, потому что имение требовало денег на ремонт, на дрова и прочие хозяйственные нужды. Курбский мог позволить себе эти затраты: он стал богат. «Служит ли кто в твоем храме?» — спросил он арендатора-волынца и услышал, что приходящий священник служит здесь по большим праздникам и что храм построен в честь Дмитрия Солунского. «Если бы у меня был сын, я, может быть, назвал бы его теперь Димитрием», — подумал Курбский, и ему стало на миг горько. Но потом они еще выпили, и Острожский рассказывал что-то смешное, но не злое, а арендатор-хозяин совсем сомлел, и жена все тащила его из-за стола спать. Он наконец согласился, и Курбский с Острожским тоже пошли в отведенную им комнату для гостей — хорошо протопленную чистую дубовую горницу, застеленную цветными домоткаными половиками, с большой турьей шкурой возле кровати. Они разделись и легли. Впервые за год Курбскому никуда не хотелось ехать.
Имение захватывало, затягивало, как нечто живое, неумолимое, требующее, чтобы его кормили, поили, одевали, защищали. Оно, конечно, давало взамен и хлеб, и скот, и деньги, и, главное, честь и власть, потому что князь без имения — это просто пустой звук, особенно князь-чужеземец. Но взамен оно требовало быть всегда во всеоружий, и не на словах, а на деле: Курбский теперь всегда был при сабле и без десятка вооруженных слуг за ворота не выезжал. Он не мог понять, почему соседи так враждебны, а законы так запутаны и почему в своей вотчине он не может распоряжаться как полновластный господин имущества и судеб своих людей.