— Прости, князь, — сказал он боязливо. — Не думал я, что в самом доме… Может, спальню велишь обыскать? След-то под окном босой. Он так и сиганул, в чем был… Но ежели это сын княгини, то…
Каждое его слово мучительно било Курбского. «Зачем Яну в спальне матери снимать сапоги? Почему Яна не облаяли собаки во дворе? Где он прятался днем? Почему Мария сразу не крикнула, что это он?»
— Олаф оклемался, просил, князь, тебя сойти, — сказал Невклюдов.
В комнатушке около кухни лежал Олаф. Голова его была замотана полотном, серое лицо осунулось, выступили скулы. Моргая белесыми ресницами, он хрипло сказал:
— Это не Ян — тот мальчишка, а это сильный мужчина, я схватил его крепко, но он ударил меня чем-то в голову… Это не Ян Монтолт… — Он закрыл глаза, облизал сухие губы. — Ищите его в имении княгини, я не знаю, но, может, это кто-то оттуда…
У Олафа на лбу выступила испарина. Курбский постоял над ним, ничего не спросил, вышел. В полдень Невклюдов ввел к нему старого литовца-конюха, того, который рассказал ему о языческих огнях на дальних холмах. Конюх был на мызе в трех верстах от имения, где стояли племенные кобылы. Подпасок-мальчишка ушел в деревню, а у одной кобылы начались роды, и он не мог отлучиться раньше.
— Ну а на рассвете зашел в конюшню слуга княгини Ждан, босой, но при сабле, взял узду, оседлал лошадь, снял со старика сапоги, пригрозил, что зарубит, если тот донесет, и ускакал, — говорил Невклюдов.
Старый литовец, робея, кивал лохматой головой, переступал грязными чувяками по ковру.
— Идите, — с трудом выговорил Курбский. — Ты, Меркурий, слуг княгининых погоди допрашивать — я сперва сам с ней… Идите!
Он долго сидел один, смотрел на квадрат солнечный на полу, крутил кисть пояса, ни о чем не думал — навалилась удушливая тяжесть. Медленно, заставляя себя, прошел в светелку к жене.
Мария, одетая в лиловое дорожное платье, бледная, вся сжатая, встала, когда он вошел, отодвинулась на полшага, схватилась за спинку кровати.
— Мария! — сказал он устало, безжизненно. — Слуга твой, Ждан Миронович[182], был здесь ночью или сын твой, Ян Монтолт? Отвечай, Мария, — их поймают еще до темноты. Отвечай!
Он никогда не мог понять по ее лицу, что она думает и что знает. Так было и сейчас: ее эмалевые глаза ничего не выражали, лицо окаменело.
— Отвечай, Мария, правду. Я все прощу, но скажи сама! Я хочу знать правду. Я не хочу измены в своем доме.
— Измены! — сказала она чужим голосом. — Ты везде ищешь измены, потому что ты сам — изменник!
У него пресеклось дыхание; слепо, наотмашь он ударил ее по щеке так, что она отлетела к стене и еле удержалась на ногах. Она стояла и смотрела на него, и зрачки ее расширялись, а верхняя губа приподнималась. Одна щека была багровой, а другая как мел.
Курбский ушел к себе. Он делал все правильно, но как бы во сне. С нарочным были посланы письма с приметами Ждана Мироновича к Кириллу Зубцовскому в Ковель и к владимирскому войту, а также в имение княгини. Слуг Марии допросили, но они ничего не знали или не хотели говорить, а с пристрастием под пыткой здесь, в Польше, допрашивать их было незаконно. Но не это удерживало Курбского. Он ждал вестей день, другой, спал в своей библиотеке, где велел постелить на ложе, и ел тоже там. Мария могла уехать, но не уехала; ему доносили, что она послала куда-то своего слугу и что все время что-то пишет, а вечером гуляет в саду. Почему она не уезжает? Он был уверен, что она никогда не простит ему пощечины и будет мстить.
На четвертый день вернулись посланные в погоню — они никого не привезли. Войты Ковеля и Владимира будут вести розыск по жалобе князя, но они не могут сделать обыск во владениях его жены без ее разрешения: такие дела решает королевский суд.
В ночь на пятый день Курбский увидел сон: он шел по лесу, по поляне, сплошь покрытой зарослями ландышей, и кого-то искал, беззвучно плача. Ото были даже не слезы, а как бы сама жизнь, истекающая из него в заросли восковых колокольчиков, в землю, навсегда, и он не мог ее удержать, но не хотел умирать; он искал что-то любимое, нежное, но натыкался на влажную мерзкую тьму, упругую, как кожа змеи, и, отпрянув, опять искал, начиная задыхаться. И вдруг руки его нашли нечто теплое, запах ландышей проник в ноздри до дна, он почувствовал чьи-то губы, чье-то тело, а проснувшись, понял, что его сжимает в объятиях Бируте. Он не боролся — он обнял ее, покоряясь безумию, как неизбежности гибели. Он хотел погибнуть, но с ней…
Был рассвет, она сидела на краю ложа, гладила его по обнаженной груди, говорила ласково, насмешливо:
— Глупый ревнивец, разве я могу тебе изменить? Да, у меня был Ждан, который должен был передать Яну мое письмо, мы думали, это стража войта, которая ищет Яна уже год, а это оказался ты! Глупый ревнивец, как легко тебя обмануть, Андрей, как легко оклеветать меня, у которой нет защитника! Ты не можешь меня разлюбить, никогда не будет этого, никогда!