На другой день в дом, где жили жены бея, явились новые гости, и Каджа, давно желавшая поселить в Мехмет-бее недоверие к своей молчаливой подруге, нашла в этом посещении прекрасный предлог для сплетней. Эти гости были западные путешественники, франки; между ними находились три женщины: маленькая девочка, ее мать и горничная. Прошел слух, что одна из этих женщин умеет лечить, и что на ее пути хромые становятся на ноги и слепые прозревают. Одна из хозяек дома тут кстати вспомнила, что она уже несколько лет больна: она захотела посоветоваться с франкской дамой, которая была не кто иная, как я сама. Я явилась тотчас к моей пациентке. Прописавши ей что следует, я сошла в нижние комнаты, где Каджа и Габиба поднесли мне кофе, и я заметила, что черкешенка пришла в сильное удивление, когда Габиба подала мне чашку и заговорила со мной на языке, совершенно непонятном для всех присутствующих. Вот что Габиба сказала мне на чистейшем французском языке: «Когда вы воротитесь в Константинополь, потрудитесь довести до сведения датского посланника, что его соотечественница, дочь одного из агентов его правительства в Азии, содержится в плену у начальника того племени, которому Порта недавно запретила выгонять свои стада в горы. Наш посланник может прямо вытребовать меня от моего господина». — «Я конечно исполню ваше поручение, — отвечала я, — но как зовут вашего господина?» «Его зовут, — отвечала Габиба после минутного колебания, — именем пророка». — «Где же он теперь находится?» — «Я не хотела бы, чтобы его искали, не хотела б даже, чтобы знали, где я скрываюсь. Пусть наш посланник отнесется к духовному главе курдов, живущему в Константинополе: он передаст его требование моему господину, не подвергая его опасности. Моя благодарность и благодарность бедного моего отца будут принадлежать вам навеки». Я кивнула ей головой и через несколько минут наша кавалькада понеслась далее, и не раз оборачивалась я, чтобы еще раз взглянуть на Габибу.
Наш разговор ограничился немногими словами, приведенными мной и непонятными для черкешенки. Но она возымела твердое намерение рассказать этот случай по-своему, когда увидит бея. Вскоре ей для этого представился удобный случай. Два дня после посещения франкских путешественников, старый нищий постучался в двери нашего турка. Хозяин сам впустил нищего в кухню, бережно запер дверь за собой, и молча повел его на женскую половину, в комнату своих гостей. Тут старик стряхнул с себя свои лохмотья, сбросил белую бороду и грязную чалму, и обнаружил стройный стан и благородные черты курдского князя. Габиба не сказала ни слова, зато Каджа вскрикнула от удивления и радости, и в один прыжок очутилась на шее у князя. «Тише, тише, — повторял Мехмет-бей нетерпеливым голосом: — Вот я опять надену бороду, чтобы меня оставили в покое». — «Недобрый! — кричала Каджа, — Недобрый! Издевается над бедной женой, которая день и ночь убивается о нем. Но что с тобой мой повелитель? Ты как будто недоволен чем-то? Ради самого Бога, не пугай меня, моя радость. Какая причина?..»
Действительно, лицо Мехмета могло внушить беспокойство: оно было озарено тем внутренним огнем, который оставляет после себя гнев, как промчившаяся буря оставляет на море волны. Он расхаживал взад и вперед по комнате, то скрещивая руки, то опуская их, как бы чувствуя неодолимую потребность движения, и стараясь сколько-нибудь заглушить быстрой ходьбой внутреннее волнение. Прежде чем он отвечал на вопрос Каджи, Мехмет взглянул на Габибу. Она, как и всегда, сидела поодаль у окна, но на этот раз с видимым любопытством следила за разговором, хотя в него и не вмешивалась. Мехмет очевидно остался доволен выражением ее лица, потому что сам как-будто повеселел. На губах его даже мелькнула улыбка, когда он отвечал: «Да, в самом диле, я расстроен, я раздосадован, и есть от чего. Я хотел быть здесь с утра, и меня задержала не совсем веселая встреча».
— Какая-нибудь неприятная стычка? — робко спросила Каджа.
— Очень неприятная, потому что я был принужден пробраться сюда в этих лохмотьях. А бедный Сеид… Каджа! Пойди-ка, закажи мне ужин, а я покуда поговорю наедине с Габибой.