Затем они шли через жуткие склепы со сталактитами, где на каждом повороте на них злобно смотрели чудовищные изображения; время от времени они отдыхали. Наконец они пришли к очень узкому месту, где естественные скалы уступали место стенам искусственной кладки, покрытым жуткими барельефами. Эти стены после примерно мили крутого подъема кончались парой глубоких ниш, в которых сидели чудовищные изваяния Тулу и Йига, уставившиеся друг на друга через проход. Они попали в громадный круглый сводчатый зал, весь покрытый ужасными орнаментами; за ним открывался лестничный проход. Т’ла-Йуб знала из семейных преданий, что теперь они были очень близко к поверхности земли, но насколько близко, сказать не могла. Здесь они сделали привал, последний, как им казалось, во внутреннем мире.
Где-то несколько часов спустя звяканье металла и топот звериных ног разбудили Самакону и Т’ла-Йуб. Через мгновение все стало ясно. В Цатхе была поднята тревога тем самым бежавшим от Самаконы животным, и был направлен отряд, чтобы схватить беглецов. Сопротивляться было бесполезно. Отряд из двенадцати человек проявил известную сдержанность, и возвращение происходило почти без единого слова или обмена мыслями с обеих сторон.
Это было унылое путешествие, а дематериализация показалась Самаконе еще ужасней из-за отсутствия надежды и ожидания, которые облегчали его путь наверх. Самакона слышал, как отряд обсуждал необходимость расчистки этого места с помощью мощного излучения, так как впредь здесь будут установлены часовые. Нельзя позволять чужакам проникать внутрь и бежать наверх без должной обработки, ибо они могут оказаться достаточно любопытными, чтобы вернуться назад с армией. Надо установить часовых даже на самых дальних входах, набрав их из живых и мертвых рабов или из скомпрометировавших себя свободных граждан. С освоением американских равнин тысячами европейцев каждый такой проход представлял из себя потенциальную опасность, а ученые из Цатха еще не подготовили достаточно мощной энергетической машины, чтобы завалить все входы.
Самакона и Т’ла-Йуб предстали перед трибуналом во дворце из золота и меди позади парка с фонтанами, и испанцу даровали свободу, потому что все еще нуждались в его рассказах о внешнем мире. Ему велели вернуться в свою квартиру, к своей семейной касте и вести жизнь как прежде, продолжая принимать депутации ученых в соответствии с установленным распорядком. На него не будет налагаться никаких ограничений, пока он будет мирно жить в К’ньяне, но ему намекнули, что подобная снисходительность не повторится после следующей попытки к бегству. Самакона уловил легкую иронию в последних словах главного судьи – в заверении, что все его животные, включая бежавшее от него, будут ему возвращены. Т’ла-Йуб постигла худшая участь. Поскольку беречь ее не было смысла, а древняя родословная придавала ее предательству еще большую греховность, суд приговорил женщину к использованию в амфитеатре, чтобы затем в искаженном и полудематериализованном виде превратить в живого раба или полутруп и поместить среди часовых, охраняющих тот выход, через который она пыталась провести Самакону. Самакона потом с ужасом и стыдом узнал, что бедная Т’ла-Йуб вышла из амфитеатра без головы и неполноценной во многих других отношениях и была поставлена наружным стражем на кургане, где кончался проход. Ему сказали, что она стала ночным призраком, чьей механической обязанностью было предупреждать визиты новых гостей, сообщая группе из двенадцати мертвых рабов и шести живых о появлении людей. Она работала, сказали ему, вместе с дневным призраком – живым свободным человеком, который выбрал этот пост в качестве наказания за другое преступление против государства. Самакона знал, что большинство часовых были именно преступниками.
Теперь ему ясно дали понять, что в случае побега его также сделают часовым, но в виде мертвого раба и после более живописной обработки, чем та, которой подверглась Т’ла-Йуб. Ему дали понять, что в этом случае его – точнее, какие-то его части – оживят, чтобы он мог охранять внутренние коридоры в пределах видимости для остальных, и его расчлененная фигура будет служить символом кары за предательство. Но это, конечно, вряд ли случится, прибавляли его осведомители. Пока он будет мирно жить в К’ньяне, он будет оставаться свободным, привилегированным и уважаемым человеком.
В конце концов Панфило де Самакона навлек на себя судьбу, на которую ему так зловеще намекали. И хотя он не хотел верить в это, но заключительная, лихорадочно написанная часть его рукописи говорит о том, что он не исключал такой возможности. Последнюю надежду на бегство из К’ньяна давало ему искусство дематериализации, в котором он немало преуспел. Изучая ее годами и дважды испытав на себе, он понял, что может использовать ее самостоятельно. В рукописи приведено несколько замечательных опытов – скромных успехов, достигнутых в его квартире; там же выражена надежда, что вскоре он сможет принять форму призрака и оставаться невидимым столько, сколько пожелает.