Я уже говорил, что в 1970–1980-е годы Беккет обратился к новому для себя жанру — телевизионным пьесам. В нем его привлекала возможность отказаться 6 т словесного образа в пользу образа еще более абстрактного: звукового и визуального. Однако в те же годы Беккет пишет и прозаические тексты «Курс на худшее», «Недовидено недосказано», «Толчки». Слово можно побороть не только музыкой и изображением, но и самим словом; достаточно свести его к бесстрастному фиксированию исчезающего абстрактного образа, бесплотного как геометрическая фигура. Тогда наступит момент, когда перед писателем останется белый лист бумаги, чистота которого будет означать лишь одно — освобождение от греха существования.
Нет медленно растворяется немного совсем немного как будто последняя полоска света когда закрывается занавес. Тихо-тихо приводимый в движение призрачной рукой он закрывается миллиметр за миллиметром. Прощайте прощания. Затем абсолютная чернота похоронный звон совсем тихо восхитительный звон сигнал начала конца. Первая последняя секунда. Лишь бы осталось еще немного чтобы успеть все пожрать. Жадно секунда за секундой. Небо землю и все прочее. Чтобы нигде не осталось и следа падали. Хватит облизываться. Нет. Еще одна секунда. Только одна. Чтобы вдохнуть эту пустоту. Познать счастье [518].
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Беккет избегал высказываться о собственном творчестве, полагая, что вся информация содержится непосредственно в тексте. Текст представлялся ему некой глобальной реальностью, которая содержит в себе все, как сказал бы Друскин, способы существования. Существование для него неотделимо от говорения, от продуцирования словесной массы, которая, подобно вулканической лаве, обволакивает предметный мир, стирая границы между объектами и возвращая мир в то первичное, «бескачественное» состояние, в котором абсурдность бытия-в-мире уступает место абсурдности самодостаточного бытия-в-себе. Слово здесь не только отражает глубинную аморфность мира, но и прежде всего служит тем инструментом, с помощью которого эта аморфность являет себя как непосредственная данность.
Отказываясь комментировать свои тексты, Беккет был не менее сдержан и в отношении творчества других писателей. Можно сказать, что исключение было сделано лишь для немногих из них — Бальзака, Пруста, Джойса и Кафки. О Кафке и Джойсе Беккет говорит в своих немногочисленных послевоенных интервью, Бальзак, Пруст и опять же Джойс занимают его в те годы, когда он еще не оставил мысли о том, чтобы посвятить себя преподавательской деятельности, то есть интерпретации чужих текстов. «Хлороформированный» мир романов Бальзака вызывает у Беккета неподдельное отвращение; у Пруста он находит несколько понятий, которые отвечают его собственным представлениям о природе творчества (искусство как апофеоз одиночества, множественность ускользающих «я», музыка как чистая Идея, свободная от феноменов), не принимая в то же время его одержимость прошлым; всеведение и всемогущество Джойса-художника восхищают его.
Характерно, что пассажи о Прусте («Пруст», 1930) и Бальзаке («Мечты о женщинах, красивых и средних», 1932) были написаны уже после того, как вышла в свет статья о Джойсе «Данте…Бруно. Вико…Джойс» (1929). Такая последовательность отнюдь не случайна: именно в статье о Джойсе Беккет формулирует тот принцип неразличения содержания и формы, который ляжет в основу его собственного художественного метода.
Здесь форма есть содержание, а содержание форма, — говорит Беккет о романе «Поминки по Финнегану». — Вы жалуетесь, что эта ерунда написана не по-английски. Это вообще не написано. Это не нужно читать или, точнее, это не нужно только читать. Это нужно смотреть и слушать. Его [Джойса] письмо не очем-то, оно само есть это что-то [519].