Хотя у Хармса эта «отраженность» троичности в историческом процессе принимает несколько иную форму — сама земная история мыслится им как единое целое, противопоставляемое изначальной и грядущей райской пустоте (Рай-Мир-Рай), — сохраняется тем не менее самый главный принцип диалектики троичности — ее динамика, движение к новому обретению в Святом Духе безгрешности и покоя, утраченных на Земле. Не случайно в таблице «троицы существования» Хармс относит «творение» и «уничтожение» не к эпохе Бога-Сына, а к эпохам Бога-Отца и Бога Духа Святого соответственно; тем самым подчеркивается, что «творение» и «уничтожение» принадлежат как бы двум эпохам одновременно: к примеру, творение мира (если воспользоваться терминологией Иоахима Флорского, его «initiatio» — «зачатие») укоренено в эпохе Бога-Отца, и в то же время сам мир («fructificatio» — «появление плода»), его история представляют собой уже другую эпоху.
Эпоха Святого Духа будет эпохой творчества, в ней достигается окончательное антропологическое откровение как откровение космическое и божественное. Только в религиозном откровении творчества человек, по Бердяеву, может преодолеть царство необходимости и создать иной мир, иное бытие. Но прорыв в иной мир есть не что иное, как преодоление старого мира и в конечном счете его разрушение. Переход к иному небу и иной земле невозможен без апокалиптической катастрофы, которая, прерывая внутреннее развитие мировой истории, всегда трансцендентна.
Смысл мировой истории, — пишет Бердяев, — не в благополучном устроении, не в укреплении этого мира на веки веков, не в достижении того совершенства, которое сделало бы этот мир не имеющим конца во времени, а в приведении этого мира к концу, в обострении мировой трагедии…[399]
Сам момент катастрофы принадлежит как бы двум мирам (и в этом он похож на момент творения): он наступает еще в нашем, земном времени, которое является разрывом в божественном временном ничто, и в то же время он есть начало новой эпохи — эпохи Духа. Вот почему в хармсовской таблице «разрушение» относится к сфере Духа, символизируя абсолютное начало постапокалиптического существования.
«Катастрофическое миросозерцание» актуально не только для восприятия конечности мира, но и для трагического осознания конечности человеческой личности. В сущности, смерть для человека и есть та индивидуальная эсхатологическая катастрофа, за которой уже нет возврата к прежней жизни. Разумеется, «окончательность» смерти (термин А. Введенского) не могла не пугать Хармса; в стихотворении «Что делать нам?» (1934) «мертвая» пустота небытия ужасает его:
Но, с другой стороны, он видит в смерти ту очищающую и преобразующую силу, которая, разрушая все временное, преходящее, «дурную бесконечность» материального мира, ведет к бессмертию истинной, духовной жизни.
В небольшом рассуждении, датированном 1938 годом, Хармс прямо говорит о неразрывной связи между смертью и бессмертием. Начиная текст с утверждения, что «цель всякой человеческой жизни одна: достижение бессмертия», Хармс выделяет три пути, которыми люди идут к бессмертию:
Один стремится к бессмертию продолжением своего рода, другой делает большие земные дела, чтобы обессмертить свое имя. И только третий ведет праведную и святую жизнь, чтобы достигнуть бессмертия как жизнь вечную.