Так заканчивается повесть «Старуха». Продолжать повествование рассказчик не может: опыт контакта с той таинственной бесформенной субстанцией, олицетворением которой является старуха, не поддается вербализации. Попытка выразить невыразимое, назвать неназываемое неизбежно привела бы к распаду языка и его превращению в набор нечленораздельных звуков, в бессмысленное «ква ква ква», на котором изъясняется беккетовский Лаки в пьесе «В ожидании Годо»[406]
. Хармса такая перспектива не устраивает, и он предпочитает замолчать, оборвать волевым движением рукопись.«Вбегает мертвый господин / и молча удаляет время», — говорится в поэме Введенского «Кругом возможно Бог» (
Чувствуя, что его сознание уступает напору бессознательного, он обращается за помощью к Богу: и это неудивительно, ведь Бог для Хармса — это сила, трансцендирующая как ограниченность сознательного, так и аморфность бессознательного[407]
. Знаменательно, что рассказчик Бога ни о чем не просит: он не жалкий проситель, обращающийся к господину, а свободный человек, ждущий от Бога подтверждения своей свободы. «Бог есть свобода, Он есть освободитель, а не господин», — писал Бердяев[408].Для мыслителей типа Вячеслава Иванова свобода есть свобода отказа от собственного эго; свобода футуристов, напротив, выражает себя как «чистое самовластие автономного я»[409]
. Для Хармса свобода — это не растворение в Боге и не попрание его, но постоянный диалог с Богом, диалог, в котором заинтересован не только человек, причащающийся соборной коммуникации, но и Бог, тоскующий по другому.Ровно десять лет отделяют «Старуху» от текста, к которому я уже не раз обращался, — я имею в виду «Саблю». Тем интереснее тот факт, что намеки на угрозу, исходящую от бессознательного, содержатся уже в этом раннем трактате, созданном в то время, когда Хармс разрабатывал свою поэтику. В предыдущей главе особое внимание было уделено пунктам 4–7 «Сабли» (
«Жизнь делится на рабочее и нерабочее время» — такова исходная предпосылка Хармса. «Нерабочее время создает схемы — трубы. Рабочее время наполняет эти трубы». Когда «работа в виде ветра / влетает в полую трубу», наше тело освобождается от груза материальности и переходит в «красивый ветер», не теряя при этом, парадоксальным образом, своей конкретности, определенности: «Точно рифмы наши грани / острием блестят стальным». Тело поэта, которое и является этой пустой трубой, куда «влетает» рифма, отвердевает именно в результате соприкосновения со словом, твердость которого не уступает твердости стали; поэзия здесь действует как музыка, о «металлической прозрачности» которой говорил Рокантен. Стальное острие рифмы — это острие сабли, с помощью которой Хармс намеревается «регистрировать» мир.
Получается, что краткое изложение хармсовского поэтического метода содержится уже в первом пункте трактата. Но Хармсу хочется проанализировать процесс порождения поэтического слова более подробно. И во втором пункте текста он возвращается к самому его началу. В нерабочее время, пишет Хармс, мы
отделяем себя от всего остального и говорим, что в праве существовать самостоятельно. Тут нам начинает казаться, что мы обладаем всем, что есть вне нас. И все существующее вне нас и разграниченное с нами и всем остальным, отличным от нас и его (того, о чем мы в данный момент говорим) пространством (ну хотя бы наполненным воздухом) мы называем предметом. Предмет нами выделяется в самостоятельный мир и начинает обладать всем лежащим вне его, как и мы обладаем тем же.