Но не пророчества и даже не курляндское дело особенно занимали Ягужинского: его беспокоила постоянная уступка короля сейму насчет Морица; он видел, что главная цель королевской партии состояла в том, чтобы привесть сейм к утверждению прежних договоров с австрийским двором; цель не вполне была достигнута, потому что сейм дозволил только вступить в конференцию с австрийским послом и результаты ее предложить на будущем сейме. Но что всего хуже было для России, это стремление короля сблизиться с Швецией. На сейме предложено было о вступлении с Швецией в конференции; многие закричали:
Ягужинский знал хорошо, что такое была Польша и что такое было польское правительство, знал, как всякое дело совершалось здесь медленно, вяло, без единства и энергии; он знал, что никакое недоброжелательство не устоит против энергичного действия со стороны России, которая, по его мнению, должна была твердо действовать в Польше и мягко, ласково — в Курляндии; но, к отчаянию своему, Ягужинский видел, что со стороны России нет никакого решительного действия, что он оставлен без дальнейших инструкций, должен ограничиться одними словесными представлениями, которые в Польше не имели никакого действия. Он обратился к кабинет-секретарю Макарову, писал ему (7 января 1727 года), что Польша силою не может принудить курляндцев ни к чему и уже действует убеждениями; Россия с своей стороны должна обнадеживать курляндцев в сохранении их прав и никак не должна пугать их, чтобы не заставить броситься к Польше.
«Остался в сем курляндском деле только сей ласковый способ. Мне не без удивления, — продолжает Ягужинский, — что понеже все сие неоднократно донесено и явно все дело изображено, что мне не пришлется указу, как далее поступать, а по данной мне инструкции более делать нечего, ибо поляки, видя словесные наши токмо представления, а действа по них никакого не опасаясь, не могут приведены быть к резону; мне бы хотя то в прибавок здесь говорить по-велено было, что ежели не отменять своего намерения, то силою мы будем удерживать и комиссаров в Курляндию не пустим. Так поступает с ними цесарь: ежели на пограничные обиды поляки не учинят сатисфакции, то пошлет в те места, откуда обида сделана, полк или два и учинит сам себе сатисфакцию; не ныне, а по времени не миновать и с нашей стороны того. Князь Иван Юрьевич пишет ко мне из Киева, чтоб я о обидах тамошних здесь жаловался, ибо уж приходят нестерпимы. А здесь сколько жалоб не приносить, то исходатайствовать только, что назначат комиссаров для разводу пограничных ссор, а когда съедутся, то Бог весть, а между тем обиды как чинятся, так чинятся; к тому же интересовав каждый шляхтич в наших обидах, понеже беглые наши русские почитай у всякого есть, греческого ж исповедания церквей множество в партикулярных шляхетских добрах (имениях), то кто их приведет добровольно к учинению сатисфакции? А как ни рассуждать, приступать будет за цесарской образец. Изволили вы упоминать о кавалерии Манденфелю; тому она не надобна; понеже уж польскую носит, и Флеминг никакой иной не носит, кроме польской; к тому же ни Манденфеля, ни Флеминга тем не склонить, ибо старый дух противный еще в них, и, когда бы не страх от нас, давно бы в Ганноверский (то есть союз) саксонцы стали склоняться. Впрочем, оставляю то в глубочайшее рассуждение другим, которые только любят поперек въезжать, ведаючи и не ведаючи состояния».
Ягужинский кончил в Польше тем же, чем начал в Петербурге, в Петропавловском соборе — жалобою на Меншикова; в Петербурге жаловался он наличную обиду, в Польше — на обиду государству, на презрение государственных интересов, которые так ясно понимали все дипломаты — Остерманы, Долгорукие, Ягужинские, Бестужевы, и которых не хотел понимать один Меншиков, дерзко