Читаем Курсив мой (Часть 5-7) полностью

Много лет тому назад в каком-то русском дачном месте все лето в саду, в круглом киоске, похожем на раковину или не очень похожем, играл духовой оркестр, и капельмейстер, носивший желто-голубой мундир, ежедневно заканчивал свой концерт весело-грустным военным маршем. Меня водили вокруг киоска, и я старалась рассмотреть, как музыканты, похожие, как мне казалось, на пожарных (которых я боялась), дуют в трубы, свистят в флейты, выводят душераздирающие мелодии и потом вытряхивают из валторн слюну. Но больше всего я интересовалась барабанщиком, который бил в большой барабан, странно на него самого похожий, барабанщика пузатого, коротконогого, с бабьим лицом и необыкновенно короткими руками. Капельмейстер в желто-голубом мундире с седыми усами и осанкой героя русско-японской войны, с дочерью которого я играла в мячик на дорожках сада, был человек с фантазией, и в последний день дачного сезона придумал трюк, который моему детскому воображению показался гениальным: постепенно с эстрады киоска, во время бравурно-печального марша, уходили музыканты, унося свои инструменты. Так что под конец остались на эстраде только машущий палочкой капельмейстер и барабанщик, который бил свою дробь. Затем капельмейстер с палочкой в руке спустился с лесенки и пошел домой (так мне сказали), а барабанщик остался еще минуты на две и все барабанил в такт испарявшегося в воздухе марша. Потом, взвалив барабан на спину, ушел наконец и он. В памяти остался дождик, вдруг пошедший из ясного неба, сторож, засвистевший в свисток, и, может быть, для полноты картины - первые облетающие листья. Кто-то маленький заплакал. Кто-то большой сказал, что завтра приедут подводы и повезут вещи и кухарку в город. Какая-то грусть, ранний вечер, дома попытка нарисовать цветными карандашами паровоз, который повезет меня в Петербург. И все. Но образ последнего барабанщика в этом похожем - или не очень похожем - на раковину киоске остался в памяти на всю жизнь.

Остается один барабанщик

Сад закрыт

Так несколько раз в жизни я начинала стихотворение и бросала его главным образом потому, что ведь и он в конце концов не остался, а тоже ушел домой и все кончилось.

Но была, кроме этих двух причин, еще и третья, и она-то, как мне кажется сейчас, и была решающей Большинство из нас, во всяком случае большинство "молодых" - и в том числе я, - с благодарностью и благоговением брали от Франции, что могли. Все мы брали разное, но с одинаковой жадностью: одни брали Валери и Жида, другие - Франса и Дюамеля, третьи Маритена, четвертые - Мориака и Грина, пятые - Бодлера и Верлена. Между двумя войнами нам было из чего выбирать: Алданову и Ремизову, Бердяеву и Ходасевичу, Поплавскому и Набокову было что "клевать", и не только клевать, но и кормить своих детенышей. Начиная с 1945 года все изменилось: там, где еще недавно добывалась "интеллектуальная пища", ее больше не было, и ее отсутствие прямым путем вело меня к духовному голоду и обывательщине.

Я употребляю слова "пища" и "голод" с тайной целью возвратить этим штампам их первоначальный смысл, в котором они были произнесены Платоном и Данте. Первый в VII Послании говорил о том, что в процессе передачи истинного знания одним человеком другому есть нечто неуловимое:

"Это знание не может быть выражено словами... но в общих усилиях учителя и ученика оно внезапно рождается в душе и тотчас же начинает питаться самим собой, как огонь, который вспыхивает после того, как его раздули".

Вторично Платон говорит об этом в "Федре", 247:

"Божественный разум, когда его питает знание и чистая наука... наслаждается, видя сущность вещей, которую он до того не знал. И когда он... напитался всем этим, он возвращаемся... домой".

Второй в "Божественной комедии" ("Рай", песня Десятая) обращается к читателю, требуя от него, чтобы он питался тем, что перед ним поставлено поэтом:

"Я подал те6e. Теперь питайся этим, корми себя сам".

Перейти на страницу:

Похожие книги