Но не “каждая заработанная копейка”. Это была не метафора, если под копейкой понимать тогдашний круглый бронзовый французский франк. Франки приходили редко и туго, но зато из самых разнообразных мест: то нам обоим из “Дней” (газеты эсеров, которая теперь выходила в Париже), то ему из “Современных записок”, то мне из “Последних новостей”. То вдруг из США маленький чек от Общества помощи русским интеллигентным труженикам, оказавшимся не у дел, то вдруг из Англии, от моих родственников (впрочем, от родственников – всегда заимообразно). Однажды появилась жившая в Притти-отеле первая жена Ю.П. Анненкова, танцовщица из “Летучей мыши” (через год уехавшая в Москву), и положила мне на колени какое-то вышивание, которое непременно надо было окончить к завтрашнему утру. Вышивание было крестиком, длинные полосы, которые мерились на метры, и в час выходило сантимов 60 заработку. Помню, как я сидела и вышивала всю ночь, а Ходасевич говорил, что, к сожалению, все это уже было когда-то описано, лет примерно сто тому назад, не то в романе Диккенса, не то у Чернышевского – про бедных и честных тружеников, вышивающих до слепоты в глазах, а потому – совершенно неинтересно. Но я продолжала стегать свои крестики, пока кому-то они были нужны.
Что касается обид, то они были у него, у меня пока обид не было. В Париже это ему говорили: помилуйте, мы не можем платить вам больше, чем Лоло (Мунштейну), его так любит публика! Или: вам придется подождать с фельетоном – у нас на этой неделе Тэффи. Милюков сказал ему однажды (когда он краткое время пытался работать в его газете “Последние новости”), что он газете
“Один из типичных буржуазных упадочников, Владислав Ходасевич, так описывает свое впечатление от собственного отражения в вагонном стекле:
Не знаю, быть может, В. Ходасевич индивидуально совершил ошибку, быть может, он, как человек, обладает весьма привлекательной и даже обаятельной внешностью, но социально он оказался безусловно прав. Он верно различил в зеркале черты современной литературы своего класса. Современная буржуазная литература, взглянув в зеркало, действительно может увидеть лишь отрубленную неживую ночную голову”.
После этого критик переходил к подобной же критике Сологуба, Мандельштама и Пастернака.
Дальше следовало: “С культивированием Ходасевичей и прочих нытиков мистицизма и реставрации пора покончить”.
В другой раз, “покончив” с Эренбургом, критик переходил к Ходасевичу: “Оставим Эренбурга и остановимся на его соседе по журналу [“Красная новь”]. Слушайте:
[приводится все стихотворение].
Разумеется, «никто не объяснит», почему на «склоне лет» Ходасевичу хочется «коченеть» и выкидывать другие чудачества. И точно так же никто не объяснит, каким образом эти стихи попали не на страницы каких-нибудь эмигрантских «Сполохов», а на столбцы «Красной нови»”.
И дальше: “Явно буржуазная литература, начиная с эмигрантских погромных писателей, типа Гиппиус и Буниных, и кончая внутрироссийскими мистиками и индивидуалистами, типа Ахматовых и Ходасевичей, организует психику читателя в сторону поповско-феодально-буржуазной реставрации…”
В последние годы (пятидесятые и шестидесятые) принято писать в СССР, что эмигранты “боялись” народа, что они “испугались” народа, что они дрожали при мысли о революционном народе. Я не думаю, чтобы Бунин, Зайцев, Цветаева, Ремизов, Ходасевич боялись
Все это было тяжело потому, что отрезало путь в Россию, а слова Милюкова звучали угрозой, потому что надо было платить за комнату в Притти-отеле, а я – ни заметками, ни стихами, ни первыми рассказами, ни крестиками – не могла дотянуть до такой суммы.