Вторая легенда пришла ко мне через Ходасевича. Фоном ее была огромная квартира Горького на Кронверкском проспекте в Петербурге. Столько народу приходило туда ночевать (собственно – чай пить, но люди почему-то оставались там на многие годы), столько народу там жило, пило, ело, отогревалось (укрывалось?), что сломали стену и из двух квартир сделали одну. В одной комнате жила баронесса Будберг (тогда еще Закревская-Бенкендорф), в другой – случайный гость, зашедший на огонек, в третьей – племянница Ходасевича с мужем (художница), в четвертой – подруга художника Татлина, конструктивиста, в пятой гостил Герберт Уэллс, когда приезжал в Россию в 1920 году, в шестой, наконец, жил сам Горький. А в девятой или десятой останавливался Ходасевич, когда наезжал из Москвы. Впоследствии “вел. князь” Гавриил Константинович Романов с женой и собакой тоже находился тут же, в бывшей “гостиной”, не говоря уже о М.Ф. Андреевой, второй жене Горького, и время от времени появлявшейся Ек. Павл. Пешковой, первой жене его.
Пролом стены особенно поразил меня. И неприятности, которые у Горького были с Зиновьевым. И закрытие “Новой жизни”, газеты Горького в 1917–1918 годах, и наконец – его отъезд. Больной и сердитый на Зиновьева, на Ленина, на самого себя, он уехал за границу. И в квартире стало просторно и тихо. Меня интересовало: заделали ли пролом?
Теперь Горький жил в Херингсдорфе, на берегу Балтийского моря, и все еще сердился, особенно же на А.Н. Толстого и газету “Накануне”[27], с которой не хотел иметь ничего общего. Но А.Н. Толстой, стучавший в то время на машинке свой роман “Аэлита”, считал это блажью и, встретив Ходасевича на Тауенцинштрассе в Берлине, прямо сказал ему, взяв его за лацкан пиджака (на сей раз не переделанного “Мишиного фрака”, а перелицованного костюма присяжного поверенного Н.):
– Послушайте, ну что это за костюм на вас надет? Вы что, собираетесь в Европе одеваться “идейно”? Идите к моему портному, счет велите послать “Накануне”. Я и рубашки заказываю – готовые скверно сидят.
Писатель “земли русской” бедности не любил и умел жить в довольстве. Но Ходасевич к портному не пошел: он в “Накануне” сотрудничать не собирался.
У А.Н. Толстого в доме уже чувствовался скорый отъезд всего семейства в Россию. Поэтесса Н. Крандиевская, его вторая жена, располневшая, беременная третьим сыном (первый, от ее брака с Волькенштейном, жил тут же), во всем согласная с мужем, писала стихи о своем “страстном теле” и каких-то “несытых объятиях”, слушая которые, я чувствовала себя неловко. Толстой был хороший рассказчик, чувство юмора его было грубовато и примитивно, как и его писания, но он умел самый факт сделать живым и интересным, хотя, слушая его, повествующего о визите к зубному врачу, рассказывающего еврейские или армянские анекдоты, рисующего картину, как “два кобеля” (он и Ходасевич) поехали в гости к третьему (Горькому), уже можно было предвидеть, до какой вульгарности опустится он в поздних своих романах. “Детство Никиты” он писал еще в других политических настроениях. Между “Детством” и “Аэлитой” лежит пропасть. Я с удивлением смотрела, как он стучит по ремингтону, тут же, в присутствии гостей, в углу гостиной, не переписывает, а сочиняет свой роман, уже запроданный в Госиздат. И по всему чувствовалось, что он не только больше всего на свете любит деньги тратить, но и очень любит их считать, презирает тех, у кого другие интересы, и этого не скрывает. Ему надо было пережить бедствия, быть непосредственно вовлеченным во всероссийский катаклизм, чтобы ухитриться написать первый том “Хождения по мукам” – вещь, выправленную по старым литературным рецептам. Когда он почувствовал себя невредимым, он покатился по наклонной плоскости. Я теперь сомневаюсь даже в том, был ли у него