Сималион, все более увлекаясь своей милой, беззаветно тратил жизнь и деньги. Для нее он выписывал из Азии ткани, вышитые фантастическими цветами, сквозь которые просвечивал перламутр ее тела, золотой порошок для волос, чтобы она была похожа на богинь, изображавшихся в Греции всегда белокурыми; давал поручение купцам привозить из Египта самые свежие розы. Иногда он в припадке кашля падал в изнеможении, бледный и с горящими глазами, в объятия своей любовницы. После двух лет, проведенных таким образом, в один осенний вечер, лежа в своем саду, склонив голову на колени красавицы, следя за ее белыми пальцами, перебиравшими струны лиры, он в последний раз услышал свои стихи, спетые свежим голосом Миррины. Солнце осветило последними лучами верхушку копья Минервы в Парфеноне; его слабые руки едва могли поднять чашу, полную вина и меда; он сделал усилие, чтобы поцеловать свою возлюбленную. Розы его венка облетели и покрыли лепестками грудь Миррины; он издал тихую жалобу, закрыл глаза и склонился в объятия женщины, которой посвятил остаток своей жизни.
Молодая женщина оплакивала его с отчаянием вдовы. Она обрезала свои роскошные волосы и положила их на его могилу, она оделась в темного цвета шерстяную одежду, как добродетельные афинянки, и осталась в доме, пустом и одиноком, как гинекей.
Но необходимость жить и поддерживать ту роскошь, к которой она уже привыкла, иметь лошадей, рабов и наездников, заставила ее вспомнить о своей красоте и возбудить в гетерах страх перед новой соперницей. С головой, покрытой рыжим париком, укутанная прозрачными покрывалами, выдававшими округленные линии ее груди, увешанной жемчугом, с руками, до плеч покрытыми запястьями, она показалась у высокого окна своего дома, как богиня у входа храма. Самые богатые афиняне простаивали ночи на улице Треножников, чтобы увидеть
Через некоторое время они старались достигнуть возможности хотя бы посетить дом знаменитой куртизанки. Шли толки о том, что в минуты скуки она ночью впускала к себе молодых скульпторов, изваявших свои первые вещи в садах Академии, или поэтов, читавших свои непризнанные стихотворения праздным людям на Агоре, людей, которые за любовь могли заплатить несколько оболов или, самое большее, драхму. Богачи же, предлагавшие несколько мин, чтобы войти в дом, не могли удовлетворить своего желания. Старая куртизанка рассказывала с некоторым уважением, что один азиатский король, проездом в Афинах, дал Миррине за одну ночь два таланта,— то, что тратили в год некоторые греческие республики,— а красивая гетера, не тронутая такой щедростью, позволила ему быть около нее только пока вылилась одна склянка ее часов. Чувствуя отвращение к мужчинам, она мерила любовь песочными часами.
Сказочно богатые купцы, приезжая в Пирей, искали протекцию, чтобы попасть в дом Миррины. Они давала взятки бродячим артистам, принятым у нее, чтобы получить приглашение на ее ужин. Некоторые из них, прибывшие накануне с целым флотом товаров, продавали их с кораблями, чтобы войти в дом поэта, и возвращались в свою страну нищими, но довольные завистью и уважением, которое возбуждали в товарищах.
Таким образом она познакомилась с Бомаро, молодым иберийцем, закинфским купцом, пришедшим в Афины с тремя кораблями, нагруженными кожами. Куртизанке понравилась его нежность, так отличавшаяся от грубости других торговцев, испорченных жизнью в портах. Он говорил мало и краснел, как будто долгое молчаливое пребывание на море придавало ему скромность девушки; когда его просили рассказать о его приключениях, он делал это правдиво, не упоминая о пережитых опасностях и детски восторгаясь греческой культурой.
Во время ужина при первом знакомстве Миррина заметила его обращенный к ней взгляд, полный нежности и уважения, будто обращенный к богине, недоступной желаниям. Этот моряк, воспитанный среди варваров, в колонии, почти не сохранившей следов Греции, возбудил в куртизанке более живой интерес, чем окружающие ее афиняне и богатые купцы. Дрожа и путаясь в словах, молил он даровать ему, как милость, одну ночь, и провел ее, не столько в чувственном, сколько в духовном восторге перед ее царственной наготой, перед ее дивным голосом, усыплявшим его теплым материнским напевом.