— О-о, вот это уже интересно. Там, значит, перебьетесь, а дома — ни в какую?.. Можете не объяснять, сам все понимаю, дайте кофе, сил больше нет.
Пока Максим готовил кофе, Червец осваивал квартиру — двигал зачем-то тахту, зажигал и гасил в комнате свет, заглянул в кухню: «Не надо ли помочь?», вернулся в комнату и крикнул оттуда, что решил пока что позавтракать лампочкой из торшера — надо же что-то кушать в этом негостеприимном доме! После чего громко захрустел, а покончив с лампой, принялся противно насвистывать. Получил наконец свой кофе, уселся на прежнее место и завел нуднейший разговор о поэзии — он, мол, не любит сложных стихов, известно же, что поэзия должна быть глуповатой, и это верно, очень даже верно, поймите!
Максим молча прихлебывал кофе, от которого в голове, вопреки ожиданию, полз какой-то туман, временами чудилось, будто никакого Червеца в комнате нет, Максим лежит на тахте, спит, хочет проснуться, но не может, а в незанавешенное окно давно уже светит солнце, пора вставать.
— Ну что? Успокоил я вас? Не мечетесь больше… Конец сомненьям?
Максим тряхнул головой, потер ладонями виски — все на местах, вот он, Червец, — развалился в углу, а за окном в самом деле светает, но никакого солнца, напротив — вот-вот пойдет дождь, вдалеке, за домами, безмолвно посверкивает прямая тонкая молния.
— А хотите, объясню, в чем закавыка? — задушевно спросил Червец. — Почему на американского антисемита или на израильского фанатика, который обязательно станет кричать вам: «Чужой! Советский! Пошел вон!», вы особого внимания не обратите, поскольку «перебьетесь», а от бедного валерочки аж в глазах темно?
Максим молчал. Дождь уже шел, молнии сделались ближе и ярче, сухой, короткий гром сопровождал их с небольшим отрывом.
— А оттого, родной мой, оттого у вас темно в глазах, что обидно уж очень. Ведь тому дураку, ну — из Америки или Израиля, вы и в самом деле — чужой, пришлый. А Валерик — он свой. В чем и дело.
— Да отвяжись ты. Ну, чего пристал? — угрюмо произнес Максим, не шевельнув потемневшими губами.
— Ради правды. Исключительно ради нее… Максим Ильич. Свои они, и Валерик, и Пузырев тот же. Подлые, мерзкие… да свои. И ведь вы им — тоже свой, вот парадокс… А, что главное, та земля, с которой они вас гонят, — тоже ваша. Ваша. Не меньше ваша, чем их. Хоть в Антарктиду бегите, меньше русским вы от этого не станете… Нет! Вы уж не отворачивайтесь! Вы представьте только: живет человек в семье — вот отец, вот мать, вот братья, хорошие, там, похуже — не важно, братья. Живет это он себе, живет, и вдруг в один прекрасный день кто-то из братцев ему — хрясь: «Ты нам не родной, подкидыш ты. Погляди: мы же все блондины, ты один рыжий, из милости тебя держим, а теперь надоело, так что катился бы ты из нашего дома куда подальше — воздух будет чище!» Каково? И куда ему, бедолаге, катиться, если другого дома у него на всей земле нет? Куда идти? Рыжих искать?.. Вот и «чужие»… И — «Россию ненавидите». Какая тут ненависть, милый мой, тут любовь… неразделенная. Вот оно что.
— Убирайся отсюда со своими проповедями!
— Ишь ты! Забрало. Больно, да? Все. Молчу… Водки нет у тебя?.. Что, выпил всю? Эх, ты… А еще говорят — вы не пьете… Ладно, уйду. А все же на прощанье позволю тебе заметить: в России не одни пузыревы живут с валериками, слава Богу, не одни! Не то был бы полный, как говорится, завал, уж давно бы всем подряд анализ крови сделали и всех инородцев — за ворота. Мол, оставьте нам бедную Россию, мы уж тут как-нибудь сами! И что тогда? А тогда, извини за банальность, осталась бы страна без турка Жуковского, без какого-то шотландского Лермонтова… да что там говорить!
…На этот раз сон навалился всерьез. Дождь начался и кончился, с улицы в открытое окно плыл туман, голос Червеца звучал все слабее, слабее…
Проснулся Максим с тяжелой головой — много выпил накануне. Открыл глаза, обвел взглядом комнату. На полу чашка из-под кофе, возле тахты стакан…
Начинался последний день.
Утро последнего дня было очень жарким и синим. (Там будет и жарче, и синее…)
Максим вдруг понял, что обязан сейчас поехать к Вере, надо проститься. Зачем? Неизвестно. Но — надо. Тем более, что делать ему, как выяснилось, просто нечего.
Кашуба вчера все-таки пришел. Сидел, помалкивал. Выпил коньяку. Когда Макс спросил, как дела у Веры, весь передернулся, буркнул несколько слов и вскоре стал прощаться. Паршивая и у него жизнь, не нам его судить. Да, дела… «Суицидная попытка в состоянии опьянения». Надо поехать.
Пока Максим собирался, пока выстаивал очередь за сливами да искал цветы, время перевалило за одиннадцать (до вылета двадцать часов с небольшим), и жара набрала полную мощность. В переполненном вагоне электрички нечем было дышать.
Больница оказалась черт-те где, за Гатчиной, и, узнав в справочном бюро на Невском, как туда добираться, он чуть было не отказался от своего намерения. Но впереди лежал бесконечный день, пустой и уже ненужный, в этом дне Максим был посторонним, как в своей разоренной квартире. Да и сливы, черт побери, куплены.
Поехал.