Но особенно отчетливо я невзлюбил ее, когда зимой она выпросила у теток наш патефон с пластинками. Сказала — «на денек», а сама все не отдавала и не отдавала. Каждый вечер из ее комнаты доносилось «Утомленное солнце», «Рио-Рита», мамино любимое «Уходит вечер, вдали закат погас…». Как-то, проходя мимо, я заглянул в приоткрытую дверь и увидел, что Запукина, замерев, сидит за столом, на котором играет патефон. Уставилась перед собой, даже рот разинула.
В тот же вечер я решительно сказал теткам, что патефон надо забрать, Запукиной он совершенно не нужен — под музыку все люди танцуют, а не сидят, как статуи, со стеклянными зенками. За статую меня строго предупредили, за зенки, конечно, объявили выговор, но патефон скоро вернулся.
Лучше бы не возвращался — теперь Запукина повадилась к нам. Она приходила каждый вечер, как раз в то время, когда я делал уроки, садилась у стола и начинала заунывный, тягучий, никому в мире не интересный рассказ про то, как «ОН посмотрел, я отвернулась, ОН сказал, я сказала, я позвонила, ОН: «Я вас слушаю», я говорю: «Это Вера», а ОН: «Какая Вера?», я говорю: «Запугина», а ОН: «Понял», я сказала, чтоб ОН мне позвонил, а ОН не позвонил…»
Разложив на обеденном столе, на клеенке, тетради и учебники, поставив чернильницу («Алеша, подстели газету, прольешь, сколько можно?»), я писал сочинение на свободную тему: «Все работы хороши, выбирай на вкус», за окнами, покрытыми морозными цветами, темнел наш двор, где я сегодня вмазал-таки по уху этой лошади-Бородулиной, в углу комнаты, в круглой печке, уютно трещали дрова. Тетки сидели рядом на оттоманке, тетя Ина вязала мне носок, а тетя Калерия время от времени напоминала ей, что надо пойти помешать кочергой в печке, а то до ночи не прогорит. Запукина, ни на кого не обращая внимания, все вела свою нудь: «Я позвонила, ОН сказал, а сам не звонит, я спросила, ОН не сказал, я позвонила, подошла ОНА, я повесила…»
Иногда тетя Калерия произносила что-нибудь исключительное, вроде: «Девушка должна быть гордой, нельзя, чтобы ОН догадался, что нужен вам больше, чем вы — ему…» Запукина ей послушно кивала, но, по-моему, она вообще ничего не слушала, не видела и не понимала, в белесых, круглых ее глазах навсегда застыло одно-единственное выражение — тоскливого ожидания. Впрочем, на один звук она реагировала безотказно: на телефонный звонок. Стоило ему раздаться, как она мгновенно срывалась с места и кидалась к дверям. Из коридора слышался топот и истошное «Алё! Алё!!» Потом она возвращалась понурая и говорила, что к телефону позвали, конечно же, Анну Ефимовну и теперь она будет три часа разводить свои глупости. Анна Ефимовна действительно разговаривала подолгу, но это были вовсе не глупости, а медицинские консультации, которые она давала своей дочери, или взрослой внучке, или знакомым. Каркающим голосом Анна Ефимовна по слогам (для невежд) произносила названия лекарств и объясняла, как их принимать.
— Стрептоцид белый, — диктовала она, — по одной таблетке три раза в день перед едой. Обильно запивать… Водой, водой! Это мне нравится. Она еще хохмы… А на ночь — теплое молоко с содой… Невкусно? Что значит? Я уже не понимаю, что тебе важнее — удовольствие или все-таки здоровье?
Бывало, что Анна Ефимовна вот так, заочно, лечила заболевшую собаку или кота:
— Главное же — своевременное питание. И ритм. Ритм. В питании это все. Для животного, я вам скажу, это имеет не меньшее значение, чем для людей…
Пока Анна Ефимовна разговаривала, Запукина успевала вся известись. То и дело она вскакивала, подходила к двери и выглядывала в коридор, крутила свои толстые пальцы с широкими ногтями, вымазанными багровым лаком, приглаживала волосы, от чего они назло ей становились дыбом. Кстати, волосы Запукина постоянно перекрашивала в новый цвет. То она была ослепительной блондинкой, то появлялась огненно-рыжая, то какая-то фиолетовая, то черная, как цыганка, но больше всего я помню ее все-таки с волосами цвета соломы, темными у корней. И вот, взъерошив волосы, Запукина металась по нашей комнате и причитала:
— Ну что же это, Господи, ну как же так можно? Я не знаю… — И наконец, со слезами в голосе выкрикнув, что Анне Ефимовне животные дороже человека, она бросалась к двери и выбегала вон. Дверь хлопала.
— Чего она? Ненормальная, да? — спросил я у теток, когда Запукина таким образом покинула нас впервые.
Тетя Калерия сказала только, что называть Веру ненормальной — несправедливо и грубо, а тетя Ина жалостливо пояснила, что Вера беспокоится: Анна Ефимовна долго занимает телефон, а ей могут как раз в это время позвонить.
— Но ей же никогда никто не звонит, — удивился я.
Тетки промолчали.
Однажды Запукина вошла, торжественная, и молча положила перед тетей Иной и тетей Калерией фотографию невзрачного пожилого мужчины. По-видимому, это и был ОН, которому она все звонила, а он не звонил. Под фотографией имелась надпись тушью: «СТОГОВ МИХАИЛ ТЕРЕНТЬЕВИЧ, НАЧАЛЬНИК УЧАСТКА».
— Интересный, — с сомнением в голосе сказала тетя Калерия.