По дороге поглядывала исподтишка — кто бы это такой говорил по-французски? Но никого подходящего не нашла и решила, что ей показалось. Но верить не хотелось, что показалось. Как-то спокойнее было бы, если бы действительно здесь очутился барин, говорящий по-французски. И даже неизвестно, почему спокойнее. Может быть, он прохвост хуже всех.
И так прожила она больше недели и все только удивлялась, почему не умирает и почему не хворает. Уж очень было холодно.
И вот как-то вечером, когда все улеглись, остались у костра только двое. Один мозглявый мужичонка, раздевшись до пояса, грел у огня бурую свою спину с острыми, как щепки, лопатками и заботливо выбирал из снятой рубахи насекомых, приговаривая:
— Эх тех-тех, и и-эх тех-тех.
Потом повернулся к соседу и сказал:
— Mais ça ne peut pas durer…[103]
А сосед был Катюшин знакомец, полупоп-полусолдат!
Утром вдруг поднялась в лагере суетня. Стали быстро складывать палатки, забрасывать костер землею.
— Эй, бабка! — окликнул ее кто-то.
Это был тот, который разговаривал с ней в первый вечер и дал ей есть.
— Эй, бабка! Мы уходим. Большевики близко. Уходите скорее.
— Куда же я денусь? — ахнула Катюша.
— Бегите к матушке. Она решит. Спускайтесь все вниз и вправо. Если и встретите их разъезд, они вряд ли вас тронут. Лупите скорее. Если вас тут найдут — беда.
Катюша побежала вниз.
Выбравшись из лесу, встретила трех конных солдат.
— Эй, бабуся, ты чего?
— Кони ушли. Коней ищу, — ответила она спокойно, сама удивляясь. Что за чертов маскарад! Ей двадцать восемь лет, и она для всех старая бабка. Вшивый мужик беседует с голодранцем на французском языке.
— Не удивлюсь, если Оська окажется камер-юнкером высочайшего двора. Растеряли мы все. И облик, и душу.
Вечером выждала, когда совсем стемнеет, стукнула к матушке.
Старуха открыла оконце.
— Господи, спаси и помилуй! Никак Сергеевна! Чего же ты пришла?
— Ушли зеленые.
— Мамочки мои! Что же я заведу? Ну уж входи, лезь в кадку.
Но прежде кадки напоила ее старуха в кухне горячей водой — чаю не было. Дала кусочек хлеба.
— Завтра проведет тебя Оська через горы в Карсинск. Там тебя никто не знает, а здесь попадешься, здесь тебе шагу ступить нельзя.
— Одного не пойму я, матушка, — сказала Катюша, — кто мог наших выследить? Пришли поздно, ушли — еще темно было. Никто их не видел.
— Как кто? Разве не знаешь? Такой с твоим мужем приятель приходил, он и выдал.
— Брик! — ахнула Катюша. — Быть не может!
— Он самый. Их обоих поймали, обещали свободу, если скажут, кто их укрыл. А не то расстрел. Муж-то твой успел бежать, ну, а Брик и выдал.
— Меня! Меня предал! Такой ценой свободу купил!
— Ничего не купил, — спокойно сказала матушка. — Расстреляли.
Научила матушка Катюшу, как придет в Корсинск, сразу направиться к тамошней матушке. Она свой человек и много народу спасла и укрыла. Она либо у себя спрячет, либо куда-нибудь пристроит. На нее надеяться можно вполне.
Хотелось Катюше хоть глазком взглянуть на свою девочку, но об этом и заикнуться не посмела. Одно матушка разрешила — послать с Оськой записочку, без подписи: «Жива, здорова». Сестра почерк узнает.
На дорогу дала матушка Катюше немного хлеба и чесноку.
— Нечего нос морщить. Без чесноку нипочем не дойдешь. В нем сила.
Платья никакого дать не могла, только тряпочку-повязочку на голову да парусиновые туфли.
Так и пошли они с Оськой снова по горам, по долам, по дремучим лесам.
Туфли в первый же день размякли, пришлось опять шлепать босиком. Ели только хлеб да чеснок.
— Удивительная штука этот чеснок, — говорила Катюша. — Гадость, жжет, воняет, тошнит, прямо голова кружится, а будто от него легче. Словно дурман.
Часто Катюша садилась прямо на дорогу и плакала. Оська деловито выжидал, точно она дело делала. Потом шли дальше.
Несколько дней все подымались. Раз вечером набрели на стоянку. Горел костер, грелись люди. Катюша испугалась, но Оська подошел смело.
— Свои, зеленые. Тут большевиков еще быть не должно.
Зеленые дали место у костра, накормили горячим.
Потом еще несколько раз высоко на горах встречались эти «свои». Давали хлеба и чесноку.
— Ешь, бабуся, чеснок
— В ём лекарство мышьяк, — объяснил какой-то ученый оборванец. — От его сила в мускулатуре и в грудях.
Шли они с Оськой долго, день за днем. Брела Катюша, как пьяная, качалась, закрыв глаза.
Потом стали спускаться. Думала, будет легче, а вышло еще труднее. Горы размякли, текли вниз оползнями, ноги скользили, приходилось цепляться за кусты, за камни, идти боком, нащупывая ногой, куда ступить.
Наконец после многих-многих дней пути, увидела горизонт широкий и синий — море. А внизу, под ногами, городок. Это и был Корсинск! Спускались к нему осторожно, прятались за камни.
Оська живо разыскал матушкин домишко. Дело здесь велось совсем недоверчиво. Матушка в дом к себе не пустила, а вышла для переговоров за калитку.
— Стало быть, матушка Агния Петровна вас посылает? А как же я вам поверю?
Тут выступил Оська.
— Так ведь я же Оська. Ну?
— Н-да. Это так, — согласилась матушка.
Она была высокая, сухая, взгляд острый, но какая-то словно бестолковая или уже очень напуганная. Подумала, поморгала.