– Князь Потемкин так спешил к Очакову: помилуй бог, двести верст тащился тридцать пять суток. Словно баба на богомолье. Я вон из Минска до Варшавы – шестьсот верст – отмахал за двенадцать дней. Принц де Линь смеется: фельдмаршала, мол, задержала на Днепре вкусная рыба. Как говорится: либо рыбку съесть, либо на мель сесть. Вот и сел на мель. Сидит и глядит. А одним гляденьем крепости не возьмешь! Турок считает: раз толчемся на месте, значит, слабы. Ободрился. Лезет сам. Не таким способом бивали мы басурман! Послушался бы меня – давно Очаков был бы наш! Помилуй бог, штурм – дешевле всего. Наши вон без штурма кажинный день мрут, как мухи. И выйдет по солдатской поговорке: турки падают, как чурки, а наши здоровы – стоят без головы. Не правда ли? Знаем одно – палить из пушек.
– Бомбардировки ретраншемента не достигают цели, – согласился Кутузов. – Мы поздно оценили значение передовых турецких пунктов-садов.
– Верно! А кому тут и оценить? Инженер-генералу Меллеру? Сюда бы наших старичков: вашего батюшку Лариона Матвеича или тестя, Илью Александровича Бибикова. Вот это были инженеры.
– Да, – вздохнул Михаил Илларионович. – Старики умерли…
– А он сидит, боится шевельнуться: мины! Ждет, когда лазутчики купят в Париже и пришлют ему полный план, где в Очакове заложены мины. А я не побоюсь! Мне надоело сидеть, помилуй бог!
И он побежал дальше, точно сию минуту собирался на штурм.
Кутузов смотрел вслед Суворову и думал: все такой же – пылкий, горячий.
А князь Потемкин чересчур уж осторожен!
Бригадным командиром Потемкин был хорош, а вот главнокомандующий из него получился никудышный.
IV
В палатке стало совершенно темно. Кутузов велел денщику зажечь свечу: хотел написать в Петербург жене. Домой Михаил Илларионович писал часто.
Как быстро летит время! Кажется, вчера женился, а вот уже прошло больше десяти дет! И у них уже пятеро маленьких дочерей. Самой младшей, Дарье, нет еще и полугода…
Михаил Илларионович писал письмо, спрашивал о здоровье детей и живо представлял себе всех их.
Старшая, Прасковья, уже совсем большая – ей одиннадцатый год. Но самая любимая – это средняя, пятилетняя Лизанька, толстенькая, черноглазая. Вся в Бибиковых.
Когда Михаил Илларионович уезжал в армию и старшие девочки плакали, Лизаньку уговорили, что папа уезжает ненадолго.
И она повторяла: «Ты скоро вернешься, скоро?» – «Скоро, скоро», – отвечал папа, прижимая девочку к себе.
Михаил Илларионович не писал жене о том, что в лагере свирепствует кровавый понос и гнилая лихорадка, чтобы не тревожить родных. Написал лишь, что маркитанты пользуются случаем, невероятно дерут за все продукты и что под Очаковом плохо с дровами – не на чем готовить еду. Рассказал, как он сжег свою коляску: на каждом колесе денщик Ничипор сготовил ужин, а на оглоблях – обед.
«Написать о том, как 27 июля Суворов все-таки атаковал передовые укрепления Очакова, а Потемкин не поддержал его? Нет, не стоит!» – решил Михаил Илларионович.
В это время из ставки фельдмаршала послышалась веселая музыка: начинался всегдашний вечерний концерт, на который очаковские собаки отвечали нескончаемым лаем.
Кутузов продолжал писать:
«Нет ничего смешнее, как читать в разных немецких, французских и прочих ведомостях о действиях нашей армии, все ложно, бесчестно и бессовестно написано…»
Вдруг за палаткой послышался конский топот и какие-то возбужденные голоса.
Кутузов вышел из палатки.
С десяток егерей окружило двух ахтырских гусар, проезжавших мимо.
– В чем дело, ребята? – спросил Кутузов.
– Турки у лимана захватили в плен корнета и гусара, ваше превосходительство, – отвечал егерь.
– Как так?
– Ввечеру корнет и трое гусар поехали за тростником.
– На ночь глядя – за тростником? – удивился Кутузов.
– Так было приказано корнетом, ваше превосходительство, – объяснил гусар.
– Ну и что же дальше?
– Поехали, а турки у лимана их и схватили.
– Как же это? Ведь не слышно было ни выстрелов, ничего…
– Их благородие даже пистолетов из ольстреди не выняли, – рассказывал гусар.
– Как фамилия корнета?
– Шлимень.
Кутузов усмехнулся, думая: «Нарочно передался, подлец! Вон и степь подожгли».
Из степи несло на русский лагерь дымом и гарью: в степи горела трава. В сгущавшейся ночной темноте пожар представлял мрачную, зловещую картину.
А в ставке князя Потемкина гремела, не умолкая, веселая музыка.
V
Уже второй день очаковские пушки молчали, словно их и вовсе не было. Левофланговая русская батарея, ближе других расположенная к крепости, отдыхала.
Неожиданным роздыхом воспользовались и бугские егеря, прикрывавшие батарею. Полковник разрешил одной роте постирать белье. Августовский день был благостен, тепел и тих.
Егеря расползлись по берегу – стирали, сушили, купались.
С высокого минарета, выглядывавшего из садов очаковского предместья, прокричал муэдзин, призывая правоверных к полуденной молитве.
Намаз окончился.
И тут турки, таившиеся в соседних буераках, как мыши, стали стрелять из ружей по егерям.
Егеря лишь посмеивались: толку от этой стрельбы для турок – никакого.
– Мало каши едал осман! Придется еще подучиться стрелять!
– Пусть его потешится.