«Завтра Бонапарту придется послушать хор русских пушек», – усмехнулся он, ласково улыбаясь подходившему с докладом Багратиону.
Князь Петр Иванович встретил смоленскую святыню в окружении нижних чинов. Любимец Суворова, боготворимый солдатами и офицерами, 47-летний воин прошел двадцать боевых походов, участвовал в ста пятидесяти сражениях, боях и стычках – и всегда со славой.
Багратион принял икону и вынес ее на самый высокий редут, словно желая сказать Наполеону: «Тебе неведома крепость русского народа. Ты не одолеешь ее никакой силой!..
Император Франции в этот миг действительно смотрел с высоты взгорья, с захваченного у русских Шевардинского редута, в зрительную трубу, положенную на плечо Мюрата, и никак не мог понять истинной причины необыкновенного оживления среди русских. Он видел, что у Семеновских флешей что-то двигалось, блистало и искрилось. И эту светящуюся точку густо облепили московиты. Он наконец догадался, что происходит, и с превосходством просвещенного атеиста произнес:
– Дикари! Они надеются, что их спасут их идолы...
Сын трактирщика, возведенный Бонапартом в ранг маршала Франции, женатый на его сестре и коронованный королем Неаполитанским, Иоахим Мюрат не нашелся что ответить. Он только с немым восторгом поглядел на своего благодетеля.
Наполеон понял его состояние. Светло-серые глаза императора скользнули по пышному наряду Мюрата – от ярко-желтых сапог до шляпы с гигантским султаном а-ля Генрих IV. Он давно и глубоко презирал людей, с равнодушным цинизмом относился и к своим солдатам. Взяв Тулон, хладнокровно расстрелял картечью четыре тысячи пленных – преимущественно портовых рабочих. Без колебаний приказал умертвить в Египте две тысячи больных солдат, а затем бросил и всю армию (как поступил и с остатками «Великой»)...
Отведя взгляд от верного Мюрата, император усмехнулся: «Если он и похож на короля, то только на опереточного», – и велел подать себе лошадь. Когда Наполеон садился в седло, Мюрат поддерживал его стремя вместо форейтора.
Между тем Кутузов, с трудом поднявшись на редут к Багратиону, присел на дышло зарядного ящика и, отдуваясь, долго и как будто бы бессмысленно смотрел на возвышение у Шевардина.
– Дай-ка, голубчик! – сказал он, отыскивая кого-то своим единственным глазом и протягивая назад руку.
Кайсаров тотчас понял, в чем дело, и подал главнокомандующему свою зрительную трубу. Кутузов раздвинул ее и долго наводил в направлении Шевардинского редута. Его пухлая рука с истончившимся обручальным кольцом, глубоко ушедшим в безымянный палец, дрожала, но голос был ровным и спокойным, когда он обратился к поднявшимся вслед за ним генералам:
– Завтра французы переломают над нами свои зубы... Да жаль, нечем будет их доколачивать...
4
Все грохотало, выло, щепилось, вздувалось кровавой пеной и пузырями, било картечным, с нахлестом огнем. За ревом сотен орудий не было слышно не только криков, стонов, лошадиного ржания, но даже и перекатного ружейного огня.
Бородинское сражение являло собой не просто страшную – удивительную картину.
Оно напоминало, по свидетельству очевидца, скорее битву на море, когда стопушечные линейные корабли расстреливают в упор бортовыми залпами. В одиннадцати верстах от Бородинского поля, в Можайском соборе от сотрясения воздуха вылетели стекла, а на Дорогомиловской заставе Москвы, в ста девяти верстах, слышались весь день глухие раскаты, словно при грозе.
«Ядра, картечи, пули, ружья, копья, сабли, штыки, – сообщал другой летописец, – все стремилось в сей день к истреблению и сокрушению жизней. Смерть летала по всем рядам и покрывала землю кровью и мертвыми телами. Чугун и железо, сии металлы, самое время переживающие, оказывались недостаточными к дальнейшему мщению людей. Ужасный стон умирающих и борющихся со смертью приводил в содрогание самую природу. Звук мечей, восклицания побеждающих, ржание и топот лошадиный, крики командования на разных языках придавали этой ужасной картине вид, какой перо описать не в силах...»
Над левым флангом русских от сильной и беспрестанной канонады поднялось густое облако дыма и скрыло свет дневной. Перед центром ярко горело село Бородино. А правое крыло было по-летнему озарено солнечными безмятежными лучами.
Кутузов, в своей белой фуражке и расстегнутом на животе сюртуке, сидел на скамейке подле батареи возле селения Горки, куда он перенес свою ставку. Ни рев орудий, ни вражеская канонада не смущали его. Видя, что ядра и кирпичи летят прямо к тому месту, где он находился, Михаил Илларионович спокойно говорил окружавшим его генералам, штаб-офицерам и адъютантам:
– Расступитесь, братцы! Не стойте толпами...
Он был теперь незримым центром всего происходящего на семиверстном пространстве Бородинского поля. Все вокруг двигалось, суетилось, перемещалось, спешило, волновалось, требовало ответа, внимания, помощи. Кутузов один выглядел воплощением неподвижности и спокойствия, словно знал все наперед. Вот почему он мог позволить себе расслабление и спокойно сидеть на скамейке, подставив пухлое лицо с орлиным носом августовскому ласковому солнцу...