— Валери, — отвечал Марнеф, заимствуя у Кревеля его картинную позу, — надеюсь, барон Юло позаботится о своем сыне и не посмеет взвалить заботы о нем на бедного чиновника. Я намерен поговорить с ним, и в весьма решительном тоне. Поэтому примите меры, сударыня! Постарайтесь заручиться письмами, в которых он распространялся бы о своем счастье. А то, видите ли, барон туговат на ухо, когда речь заходит о моем назначении...
И Марнеф отправился в министерство, куда драгоценная дружба с директором департамента позволяла ему являться к одиннадцати часам; впрочем, толку от его работы было мало, ввиду явной его бестолковости и полного отвращения к труду.
Оставшись вдвоем, Лизбета и Валери с минуту смотрели друг на друга, как авгуры[77]
, а потом громко расхохотались.— Послушай, Валери, это правда? — спросила Лизбета. — Или только комедия?
— Это физическая истина! — отвечала Валери. — Гортензия
Валери пошла к себе в спальню вместе с Лизбетой и там показала ей заранее написанное письмо:
«Венцеслав, друг мой, я все еще верю в твою любовь, хотя не видела тебя скоро уже три недели. Что это — презрение? Далила не может допустить такой мысли. Не правда ли, всему виной деспотизм твоей жены, которую ты, по твоим словам, уже не любишь? Венцеслав, столь большой художник, как ты, не должен быть под властью жены. Брак — это могила славы... Ну посмотри сам: похож ли ты на прежнего Венцеслава с улицы Дуайене? Не случайно ты потерпел неудачу с памятником моего отца. Но как любовник ты выше художника, и тебе посчастливилось с дочерью маршала: ты будешь отцом, мой обожаемый Венцеслав. Если ты не придешь ко мне, зная, в каком я положении, то уронишь себя в глазах своих друзей. Но я так безумно тебя люблю, что у меня, конечно, не хватит сил проклинать тебя. Могу ли я по-прежнему назвать себя
— Что ты скажешь о моем плане? — спросила Валери Лизбету. — Я хочу послать это письмо в мастерскую, когда наша дорогая Гортензия будет там одна. Вчера вечером я узнала от Стидмана, что Венцеслав должен зайти за ним в одиннадцать часов в связи с их работой у Шанора; значит, эта неряха Гортензия будет одна.
— После такой проделки, — отвечала Лизбета, — я уже не смогу открыто быть твоим другом, и мне придется расстаться с тобою, сделать вид, что я больше не хочу видеть тебя, говорить с тобою.
— Очевидно, — сказала Валери, — но...
— О, будь покойна! — прервала ее Лизбета. — Мы увидимся, когда я буду супругой маршала.
— Но, возможно, что в скором времени мы с бароном будем в натянутых отношениях, — возразила Валери.
— А знаешь, кто сумел бы подсунуть Гортензии письмо? Госпожа Оливье! — воскликнула Лизбета. — Надо сказать ей, чтобы она сперва пошла на улицу Сен-Доминик, а уж потом в мастерскую.
— О, наша красотка, конечно, сидит сейчас дома! — отвечала г-жа Марнеф, позвонив Регине, чтобы послать ее за г-жой Оливье.
Через десять минут после того, как роковое письмо было послано, пришел барон Юло. Г-жа Марнеф кошачьим движением бросилась к нему на шею.
— Гектор, ты — отец! — шепнула она ему на ухо. — Вот что значит поссориться и помириться...
Заметив, что барон принял новость с некоторым удивлением и не сумел достаточно быстро это скрыть, Валери состроила холодную мину, повергнув тем самым члена Государственного совета в отчаяние. Ему пришлось вытягивать из нее, одно за другим, доказательства своего отцовства. Когда же Уверенность, осторожно ведомая рукой Тщеславия, проникла в старческое сознание, Валери поведала барону, что г-н Марнеф в бешенстве.