В это-то бедственное время, рано поутру 15 сентября тащилась шагом по большой Ярославской дороге телега, запряженная тройкою лошадей; в ней сидел купец в синем кафтане тонкого сукна, сверх которого наброшена была дорогая лисья шуба. С первого взгляда на его белую как снег бороду и высокий лоб, покрытый морщинами, можно было подумать, что он доживает осьмой десяток, но жизнь, которая горела в его глазах, по временам грустных и задумчивых, его прямой и видный стан, не совсем поблекшие щеки — все доказывало, что не лета, а горе провело эти глубокие морщины на лице и покрыло преждевременной сединою его голову.
— Вот уж солнышко и пригревать стало, — сказал проезжий, спуская с плеча свою шубу, — Эй, друг сердечный! — продолжал он, обращаясь к ямщику. — Ты уж версты четыре едешь шагом. Не пора ли рысцой?
— Постой, хозяин, — отвечал ямщик, — выберемся на горку, так и рысью поедем. Да что ты больно торопишься? Теперь все норовят из Москвы, а в Москву охотников мало.
— А ты давно ли был в Москве? — спросил купец.
— Да вот ономнясь, дней пяток назад, возил ростовского купца.
— Ну, что, полегче ли стало?
— Куда легче? Такой мор, что и сказать нельзя! Так, слышь ты, варом и варит. Гробов не успевают делать.
— Боже мой, боже мой, — прошептал купец, — не накажи меня по грехам моим!
— Прогневали мы господа, — продолжал ямщик. — А слышал ли ты, хозяин: на Варварских воротах явился образ Боголюбской божией матери?
— Нет, не слышал.
— Я в прошлый раз ходил сам ему свечу поставить. Господи боже мой, народу-то, народу!.. Так друг друга и давят! А, говорят, стали мереть пуще прежнего.
— И не диво, любезный! ведь эта болезнь пристает. Ну, теперь дорога пошла под горку, — продолжал купец, — приударь-ка, голубчик!
— Погоди, хозяин! выберемся из этого села, так поедем; вишь, по улице-то грязь какая; вовсе дороги нет.
Проезжие въехали в село Пушкино. Кое-где лаяли тощие собаки, и заморенные голодом телята бродили по улице; но нигде не слышно было голоса человеческого, ни одна труба не дымилась; все было мертво и тихо, как в глубокую полночь.
— Что это, любезный, — спросил купец, — иль еще по домам все спят? кажись, солнышко высоко.
— Какой спят! — отвечал ямщик, покачивая головою, — все Пушкино вымерло.
— Возможно ли? неужели все до одного?
— Все, от мала до велика; во всем селе живой души не осталось.
— Все до одного! — повторил купец вполголоса. — Быть может, в этой избе дня три тому назад отец любовался своей семьею... мать нянчила детей своих...
— А теперь, — прервал ямщик, — и ворот-то притворить некому; тут жил мой кум Фаддей, мужик богатый; а семья-то какая была! шестеро сыновей, молодец к молодцу! Недели две тому назад все были здоровехоньки, а как в последний раз я проезжал, так, гляжу, горемычный старик один как перст сидит на завалинке. Он что-то хотел мне сказать вдогонку, да вдруг покатился, застонал и тут же при мне богу душу отдал.
Миновав длинный порядок крестьянских дворов, проезжие стали приближаться к деревенской околице. Из крайней избы, высунувшись до половины в окно, смотрела на улицу крестьянская баба, повязанная белым платком.
— Слава тебе, господи! — сказал проезжий. — Насилу-то увидели живого человека.
Ямщик покачал головою.
— Да разве ты ослеп? — продолжал купец. — Вон в крайней-то избе!
— Вижу, хозяин; да она уж пятые сутки смотрит из окна. Видно, голубушка, хотела перед смертью взглянуть на свет божий. Сердечная!.. и прибрать-то ее некому.
Купец невольно содрогнулся, когда они поравнялись с избою, из которой выглядывала эта ужасная хозяйка. Он закрыл руками глаза, чтоб не видеть ее обезображенного и покрытого черными пятнами лица, на котором замерло выражение нестерпимой муки и адского страдания.
Когда проезжие выехали из села, ямщик тронул лошадей и поехал небольшой рысью.
— Да прибавь немного ходу! — сказал купец, — этак мы целый день протащимся.
— Как еще ехать-то? — пробормотал извозчик, пошевеливая вожжами. — И куда спешить, хозяин? Ведь не на радость едешь.
— Почему ты это знаешь? — спросил торопливо купец.
— Да что теперь веселого-то в Москве?
— У меня там жена и дети.
— Вот что! Да постой-ка, — продолжал ямщик, оборачиваясь к своему седоку, — никак ты московский гость, Федот Абрамыч Сибиряков?
— Да, это я.
— То-то, я слышу, голос знаком. Ах ты господи боже мой, насилу признал!
— Да почему ты меня знаешь?
— Как не знать. Я прошлую осень возил тебя со всей семьею в Ростов. Ведь у тебя свой дом на Варварке, в приходе Максима Исповедника? Такие знатные каменные палаты.
— Постой, постой! — сказал купец, — а тебя не Андреем ли зовут?
— Андреем, батюшка. Я и сожительницу, и деток твоих знаю. Ну, уж хозяюшка у тебя, что за добрый человек! Дай бог ей много лет здравствовать! И две дочки, нечего сказать, такие ласковые, пригожие... Вот сынок-то у тебя...
— У меня нет сына.
— А кто ж это был с вами? Так, парнишка рыженький, некошной собою, Терешей зовут?
— Это мой приемыш.
— Да на что ж тебе приемыш, коли у тебя свои родные дочки есть?
— Я взял его тогда, когда еще у меня детей не было.