Они пошли из комнаты в комнату. Вещи хранили память о человеке, которого уже не было, они точно засекли и затвердили его последний день в этом доме. В столовой Сережка кинулся к табурету. Видно, накануне вечером она вязала. Лежал недовязанный свитер для Иришки, а может быть, для Сережки, разумеется, с бегущим оленем на груди, тогда была мода на этих оленей. Сережка взял вязанье, выпал клубок шерсти, неожиданно живой, и покатился по полу, едва ли не подпрыгивая. На кухне он увидел стакан, замутненный молоком, и кусочек хлеба, заметно поджаренный. Это ее молоко и ее хлеб, только она и ела в доме поджаренный хлеб. И вот эта записочка на тетрадном листе, как все ее записки, недописанная. Сережка взял тетрадный листок, перечитал, ждал прислушиваясь к ее голосу. Да, где-то в этих строчках затаился ее голос и ждал той минуты, когда Сережка возьмет записку в руки, чтобы прозвучать: «Сыночка, я тебе приберегла творогу домашнего, открой холодильник…» И Сережка едва удержался, чтобы не открыть холодильник (заморское диво — подарок коллеги-наркоминдельца). Боялся этого творога, видел его, этот творог, каменно-твердым, в прозелени и в сизой плесени, неожиданно яркой и залохматившейся… Сережка шел из комнаты в комнату, всюду она протягивала ему руку, всюду слышался ее голос, даже вот здесь, в кабинете отца, куда Сережка привел сейчас друга и куда она, как помнит Сережка, не часто заходила.
Они сейчас сидели в кожаных креслах кабинета, и прямо перед ними был портрет Бардина.
— Ты слышал, что сказала там, внизу, тетя Варя? — произнес Сережка и отвел глаза от портрета. — Слыхал? «На всякое «приспичило» есть «сличило»…
— Это о ком? — спросил Тамбиев.
— А ты не понял? — Он поднял глаза на портрет. — Это о нем й о нашей Оленьке.
— И что ты ответил тете Варе? — спросил Тамбиев.
— Ничего, разумеется.
— Жаль.
Сережка смолчал. Подошел к окну и, сдвинув шпингалеты, взял створки на себя. Затрещала бумага, которой были заклеены окна, и глубоко внизу, точно это было не на земле, а в разверстых ее недрах, прозвучала автомобильная сирена.
— Почему жаль, Коля? — спросил Сережка, и Тамбиев заметил в его голосе виноватость.
— Хочешь, чтобы я сказал?
— Да, хочу, — ответил Сережка и еще раз взглянул на портрет, точно подтверждая самим этим взглядом, что готов к разговору.
— Знаешь, Сережка, а мне вот неприятно слушать это об отце твоем. И, прости меня, я бы не говорил с тетей Варей об этом.
Тамбиев видел, как разом взмок Сережка, кожа лица его уже не казалась золотистой, как прежде, а стала серой.
— Но ведь из песни слова не выкинешь, — в его голосе вдруг появилась запальчивость. — Это не я сделал, а он.
— Что сделал?
Он вдруг поднялся и, пройдя комнату, — видно, он пробовал ходить без костылей, — взял отцовский свитер и спрятал его в шкаф, спрятал поспешно.
— Что? Что сделал?
Сережка опустился на ковер, там лежал песик.
— Ну, улыбнись, Малец, улыбнись, — схватил он собаку за передние лапы. — А ведь ничего не забыл, Малец, все помнит. Как будто и не было этих восемнадцати месяцев. — Он отнял собаку от пола и попытался ее подбросить. — Ах ты, неслух мой. — Пес устал не меньше Сережки, но доволен, он все еще шевелил хвостом, но теперь не так часто. — Поедешь со мной, а? — спросил Сережка пса. — Нет, я серьезно, поедешь? — И, обернувшись к Тамбиеву, пошел к дивану. — Ты что молчишь, Николай?
— А я сказал все. Теперь за тобой очередь.
— Ну, будет, я есть хочу, — бросил Сережка и двинулся на кухню, вещевой мешок там. — Я заметил, как поем, становлюсь добрее. А ты?
Он выдвинул из дальнего угла столик, на котором отец в довоенные времена работал на машинке, накрыл его газетой и с превеликой тщательностью, которая прежде в нем и не угадывалась, разложил небогатые запасы: банку тушенки, квадратик сыра, пачку леденцов, пол-литра водки.
— Давай за встречу, дороже ее ничего нет, может не повториться. — Сережка открыл бутылку, разлил водку по фужерам. — Ну?
Они выпили с жадной отвагой.
— Ну, так, пожалуй, лучше, — сказал Тамбиев. — Теперь скажи, куда сейчас?
Сережка выложил тушенку, не дожидаясь, когда начнет Тамбиев, начал сам.
— Куда, говоришь? А сам не знаешь?
— Не знаю.
Сережка взглянул на окно, видно, этот взгляд и прежде был взглядом предосторожности.
— На Дон! Ну, мы их… — Он выругался с завидным умением, больше того, со вкусом. Тамбиеву это было в диковинку, прежде Сережка не ругался. — Я им за Ваську Полосина еще не выдал. — Он хмуро взглянул на Тамбиева, глаза его были красны. — Дружок мой… Васек Полосин. Мы с ним подо Ржевом прошибли оборону и в тыл к немцам, а потом они захлопнули ворота. Р-р-р-раз и захлопнули!.. Так он пошел на таран, прошиб, а я за ним. Вот и выходит, он меня спас, а я его не уберег. Вот тут у меня этот долг, вот тут. Ты можешь понять меня? Ну, я за Ваську сполна получу.
— Погоди, не пей. Ну, скажи, что ты думаешь, как наши дела? Ну, как ты разумеешь?
Сережка молчал.
— Ну, что я тебе могу сказать? Что я знаю? Я ведь солдат, и стратегия — не моя стихия.
— Нет, я хочу узнать, что думаешь ты.