— Не думал я, что вы так хитры, мистер Бекетов, — вдруг заговорил Коллинз и обратил смеющиеся глаза к Шошину, стремясь найти у него сочувствие. — Я-то полагал, что Смиту надо было отдать все права, и не раскаиваюсь…
— Но вам, мистер Коллинз, надо было бы раскаяться, не так ли?
— Нет, мистер Бекетов! А знаете почему? Мистер Смит не такой плохой человек, как может показаться… Совсем не плохой!
— Завидую мистеру Смиту, говорят, все богатство человека в друзьях…
— А почему вам не позавидовать себе?
— Вы полагаете, мистер Коллинз, что некоторые из друзей мистера Смита и мои друзья?
— А есть ли у вас основания сомневаться?
Их диалог был исполнен такой веселости, что они не заметили, как въехали в Лондон. Простились с Коллинзом у подъезда его дома и направились к посольству. Как ни утомителен был минувший день, прежде чем разойтись, хотелось постоять под открытым небом минуту-другую. Сыпал дождь, он был таким мелким и теплым, что ощущался, пожалуй, только на лице.
— Как вам нравится хвала мистеру Смиту, — вопросил Бекетов, — не сказалось ли тут нечто такое, что освящено старой дружбой и что менять поздно?
Огонек сигареты Шошина был ярким, Степан Степанович не курил часа два и затягивался с жадностью.
— Возможно, и старая дружба, а возможно… — Шошин запнулся, беседа неожиданно вторглась в сферу деликатную. — Пока шла война, слава и покой друзей СССР были делом правительственным, сейчас все труднее.
— Пришло время… мужеству? — спросил Бекетов. Как ни сурова была эта формула, в ней все звалось своим именем.
— Пришло, Сергей Петрович.
— И для Коллинза?
— Можно допустить, и для Коллинза.
Не думал Бекетов, что у этого дня будет такой финал — Коллинз. Сергей Петрович вспомнил осенний вечер сорок первого года, загородный дом Коллинза, большой и хорошо ухоженный; приезд встревоженного Хора, который положил перед гостями газету, напитанную дыханием октябрьского дождя: «Русская столица перенесена на Волгу — завтра Москва может быть сдана»; причитания встревоженного Хора, который, имея в виду позицию англичан, вопросил смятенно: «Что делать Англии? — и повторял, как рефрен: — Промедление смерти подобно», — недвусмысленно намекая, что сговор с врагом тут не исключен. Правда, с Хором это было первый и последний раз, но было же. А как Коллинз? Помнится, не в пример доблестному военному он был настроен воинственно и говорил о европейском десанте, который надо было бы высадить вчера, но и сегодня не поздно. Он послал одного сына в африканское пекло, другого отдал науке, по слухам имеющей отношение к делам оборонным, а сам пошел по доброй охоте крепить отношения с русскими. Его симпатии к России были симпатиями к России традиционной, дважды выручавшей Европу из беды смертельной, да, пожалуй, к Ивану Петровичу Павлову, которого он боготворил. В остальном он находился к России не ближе всех остальных своих коллег, но вы убежден, что дружить с Россией, даже советской, патриотично и, пожалуй, нравственно, — за те жестоко трудные годы, которые он находился во главе общества, у него была та мера суверенности, которая позволяла ему соотносить свою деятельность с совестью. Тем ответственнее было его положение сегодня. Конечно, трудно было что-то утверждать категорически, но очень уж было похоже на то, что издатель Смит отступился не по своей воле. Терпимое отношение Коллинза к поступку Смита, кстати, свидетельствовало об этом же. Но его терпимое отношение к этому поступку говорило и об ином: могло быть так, что давление испытывал не только Смит, но и Коллинз, уже испытывал. Но Коллинз выказал это? Нет. Кстати, сегодняшняя его поездка к Шоу утверждала это же. Конечно, симптомы процесса на ранней стадии, самой ранней, но и они указывали на то, как верен человек своему идеалу. Отстоять этот идеал непросто, при этом завтра труднее, чем сегодня, но какие основания сомневаться, что он его отстоит?
65
Посольство пригласило лондонских газетчиков на просмотр документальных лент, полученных из Москвы, и Бекетов, к изумлению своему, обнаружил среди гостей Галуа, — оказывается, лондонского издателя смутили некоторые пассажи последней рукописи француза, и он просил его прибыть, едва ли не на второй день после возвращения из поездки на Балканы Галуа вылетел, благо была оказия.
Знойное балканское солнце оказало на француза действие магическое: не столь уж обильные волосы на висках пошли колечками, брови выгорели, щеки подсмуглило и подрумянило — такое было с ним только на дорогах благословенной Валенсии, когда осколок артиллерийского снаряда повредил колено корреспонденту и пришлось ковылять открытой степью добрые полсотни километров.
— Давно вы в Лондоне? — спросил Сергей Петрович.
— Третий день, Сергей Петрович, но мечусь, как загнанный, верите, еще день-другой, и протяну ноги… Однако, чур, единственно, кого я хотел бы видеть в Лондоне, это вас, Сергей Петрович…