Черчилль начал говорить, и нужно было немалое напряжение, чтобы расслышать его голос. Казалось, громоздкая машина его речи должна была разогреться, прежде чем зазвучать в полную силу.
Он говорил, а Бекетов думал: «Вот какой неожиданной гранью повернулась судьба… С той заповедной поры, когда явилась миру новая Россия, Черчилль грозил ей вот этим коричневым, похожим на невызревший баклажан кулаком. Еще Ленин видел в нем великого ненавистника Советской России.
Если об армии, атаковавшей Россию в двадцатом году, Черчилль мог сказать «моя армия», то какого мнения он держится о войсках, в сущности, выполняющих эту же задачу сегодня? Что делать потомку герцога Мальборо, если страна, знатным гробовщиком которой мечтал стать Черчилль, схватилась в смертельном поединке с извечным врагом Британии? Непростой задачей обременила потомка герцога Мальборо жизнь».
Вопрос, в сущности, поставлен на попа. Что сильнее — потомственный антикоммунизм или любовь к Англии? Но, может быть, Бекетов, думая о Черчилле, слишком остается самим собой? Предпочтительнее на потомка герцога Мальборо взглянуть глазами той объективной истины, с которой всегда небесполезно соизмерить понимание правды. А что собой представляет Черчилль применительно к этой объективной истине? Человек, при этом талантливый, желающий быть верным сыном своего класса, для которого антикоммунизм почти норма бытия, религия… А какой это класс, для которого антикоммунизм норма бытия? Какой? Нет, к черту объективную истину, если она требует снисхождения к человеку, который никогда тебя не щадил… Как поведет себя Черчилль и как решит он нелегкую задачу, которую задала ему Россия однажды и троекратно усложнила сегодня? Вопрос так и ставится: «Что сильнее — потомственный антикоммунизм или любовь к Англии? Что же все-таки сильнее?..»
Он уже начал решать эту задачу, в частности в речи, которую сейчас произносит.
Он говорит о России, говорит о ее мужестве и ее бессмертии, освященном подвигами ее народа, и Бекетов чувствует, как тревожно затихает масса людей, исполненная благодарности к человеку, стоящему на трибуне, который дал ей возможность почувствовать сердце народа-друга. Он говорит о походе Наполеона на восток и о том, как поднялась Россия, вся Россия в своей решимости защитить себя. Все, что происходит сегодня, с его точки зрения, является тем же, что происходило с Россией прежде, — народ выступил на защиту своего отечества. Нет, он не так глуп, чтобы Стране Советов противопоставить святую Русь. Наоборот, он готов воздать должное тому, что сделала Советская Россия, чтобы вызвать к жизни новую индустрию и оснастить армию.
— Россия победит! — почти торжественно провозгласил он. — Она еще не собрала всей своей силы. Ее могущество будет прибывать с каждым днем…
Голос его дрогнул, и слезы, неподдельные слезы застлали его глаза. Он гордился в эту минуту миссией, которую доверила ему судьба. И казалось, энтузиазм увлек присутствующих. Никогда они не думали о Черчилле так хорошо, как в эту минуту, как, впрочем, никогда не думал о Черчилле так, как сейчас, и Бекетов… «Как хочешь, так и понимай, — сказал себе Бекетов. — Мне ли не знать Черчилля? А вот он заговорил, и хочется гневаться его гневом, радоваться радостью его… Кажется, что сама совесть глаголет его устами. А ведь Черчилль — лицо отнюдь не самое подходящее, чтобы быть глашатаем совести…»
Черчилль кончил, раздались аплодисменты, заводской оркестр, скрытый где-то за платформой, грянул гимн. На какой-то миг большой заводской двор замер, полоненный волнением этой минуты. Бекетов смотрел вокруг, и ему хотелось отделить чистоту чувств, которые владели в эту минуту людьми, от человека, стоящего на трибуне. Да что Бекетов? Сами люди, стоящие вокруг, хотели видеть в Черчилле больше, чем он являл собой, хотели видеть и, так думает Бекетов, видели, понимая, что этому высокому назначению человек, стоящий на трибуне, может и не отвечать.
Гимн смолк, и председатель предоставил слово Бивербруку. Паренек на водокачке взмахнул флагом, чей-то голос на соседней с платформой цинковой крыше разрезал тишину:
— Расскажи нам, как профессор варил яйца, мистер Бивербрук!
Человек, стоящий на трибуне, дружески-участливо махнул рукой, точно хотел сказать: «Так и быть, расскажу, да только сейчас недосуг…» Но фразу озорника, сидящего на цинковой крыше, подхватило несколько голосов, и Бивербрук, взглянув на него, сощурил маленькие глазки. «Ну, была не была, расскажу…» — будто произнес он и улыбнулся. Улыбка передалась людям, обступившим трибуну.