Она натянула на худые плечи плед и пошла, держась за край стола, потом оперлась ладонью о стену, потом ухватилась за ручку входной двери. Они подошли к окну, все подошли, чтобы видеть, как она будет идти. Все стояли и смотрели, как она идет по саду. Луна была скрыта за плотным пологом облаков, но в саду было светло. Им было хорошо видно, как она идет от дерева к дереву, отталкиваясь от стволов деревьев, остающихся позади, и принимая новое дерево, будто оно выходило ей навстречу. Будто она отыскала тайну того, как в этой лавине беды ухватить крупицу счастья.
— Зоя… Зоенька! — кричала она в ночи.
А Сережка, казалось, забыл и про мать, и про Зою, которую должна была привести мать с минуты на минуту. Он поставил на обеденный стол приемник, который соорудил еще этим летом, и, включив его, затих.
— Я все сделал, кроме задней стеночки, — говорил он Ирке, переводя дух. — Вот вернусь и доделаю…
Потом подхватил Ирку и понес по столовой. А в дверях уже стояла Зоенька, стояла как-то сиротливо, и было такое впечатление, что еще минута, и она повернется и уйдет. Ксения устала и выглядела синей-синей. А Зоенька, видно, так и не поняла ничего. Она была в отцовской телогрейке и отцовских опорках на босу ногу.
— Сережка, ты смотри, кто пришел! — сказал Бардин и указал взглядом на дверь.
Сережка перестал кружить Ирку, пошел к двери.
— Здравствуй, воробышек, — сказал Сережка. — Какой же ты стал лохматый-лохматый!..
— Да я с ночной смены, Сергуня. Не успела переодеться.
Бардин опять воздел свои ручищи.
— Ну, мы пошли! Оставим их одних!
— А я хочу здесь остаться, — сказала Ирка.
— Нет, нет, у них секрет! — сказал Бардин дочери.
Они все пошли в комнату Ксении, оставив Сережу и Зою в столовой.
Сейчас Ксения лежала на своей кровати, вытянув худые нош. У нее был вид человека, который сделал больше, чем сделала она только что. Бардин откинул край простыни и сел в ногах у жены, Ирка легла рядом, положив под голову кулачок. И только Ольга стояла у двери, странно взволнованная, как подумалось Бардину, так и не понявшая, радоваться ей или печалиться тому, что происходило сейчас в бардинском доме. Вечером, когда прибежала со станции и рассказала Егору Ивановичу о происшедшем, ее реакция была определеннее…
— А их уже нет в столовой, они ушли, — сказала Ольга, почувствовав, что рядом тихо.
Ирка соскочила с кровати, выбежала в столовую.
— Они в самом деле ушли… Вот они здесь… в саду!
Но Ксения сказала в ответ:
— Будем пить чай. Зовите их!
И Ирка подхватила тут же:
— Хватит целоваться! Будем пить чай!
А потом, когда напились чаю, Сережа сказал:
— Наш поезд, наверно, уже перегнали на Ленинградскую дорогу. Мне надо ехать.
Ксения заплакала, у Бардина щеки стали мокрыми, а Ирка сказала:
— Перестаньте, а то я тоже заплачу!
Только Ольга была спокойна, печально-спокойна: то ли она выплакала свои слезы раньше, то ли действительно не знала, радоваться ей или печалиться.
А Сережка уже шел по большой садовой дорожке к калитке. И Зоя была рядом, в отцовской телогрейке и в этих опорках на босу ногу.
— А ты куда, Зоя? Куда ты? — крикнул ей Бардин, распахнув створки окна.
— До вокзала я, Егор Иванович… А может быть, дальше, — сказала она и невысоко подняла руку.
— Может, дальше, — обернулся Сережа и тоже поднял руку.
А потом было видно, как они взошли на холм и пошли не оборачиваясь. Они знали, что вся семья стоит у окна и смотрит им вслед, но они будто условились, что не будут оборачиваться, молчаливо условились и не обернулись.
Бардин думал: «Твоя любовь к сыну может тебя переделать, Егор Иванович, перекроить натуру твою, да, вопреки сопротивлению жестоко перекантовать твой характер, который, казалось, к сорока двум годам менять поздно. Был преуспевающий дипломат Егор Бардин, привыкший вкалывать за троих (чего греха таить, любил вкалывать!), русский потомок царя Лукулла, а стал… Кем стал?.. Вот она тебя скрутит, эта любовь к Сережке, сдавит руки и отведет за спину — да и столкнет тебя с кручи: плыви, храбрец, ты все можешь!..»
31
В предрассветье на кремлевском холме слышно, как движутся на юг птичьи стаи. Запрокинув голову, можно рассмотреть чуть искривленный клин. В этом движении хочешь не хочешь, а усмотришь нечто неодолимое, на чем стоит природа. Точно копье, пущенное сильной рукой, живой этот клин пронзает тучи. Только последний журавль оплошал: вон как частит больным крылом, поспешая за стаей… Сколько небось народу, служивого и штатского, обратило взгляд на неверный полет бедняги, посочувствовало ему… Эко, неудачник, и каким огнем тебя прихватило, каким куском железа скособочило? И было ли это в начале твоего пути, где-нибудь у студеных вод финских или вот этой страдной ночью над волховскими топями и ржевскими порушенными лесами?.. И что ты увидел своим немудрячим птичьим глазом, который, говорят, сильнее цейсовских стекол, на пути от моря и что понял: какая грядет пора и что она несет России?