Странная, нереальная жизнь, конечно, изменила Квинта чрезвычайно сильно. Он все отчетливей чувствовал себя чужим всему. Мир, тот мир, который для человека является окружающим, был для него просто собственностью. Человек чувствует себя частью мира. Естественной или излишней, - но частью. Для него мир может быть разумен или безумен, жив или мертв, красив или отвратителен, но он вокруг человека, и вне его человек себя не мыслит. Квинт же мыслил себя именно вне мира. Отдельно. И все перипетии жизни перестали задевать его. Он обнаружил, что не помнит, когда в последний раз пожалел кого-нибудь, а ведь до Лициния такое иногда бывало. Ему стало трудно даже смотреть на людей, не могущих вообразить ту свободу и тот покой, в которых Квинт жил. Покой и свобода. Неужели это, действительно, по большому счету, все, что нужно для счастья? Мало это или очень много? И теряем ли мы покой, потеряв свободу? Похоже, что нет. Привыкает, привыкает человек ко всему; даже к рабству. В этом ужас. И правда. Но для Квинта все было чуть по-другому. Он потерял покой, обретя свободу. Хотя понял это слишком поздно. Это странное отчуждение от всего, чувство полной власти (он подсознательно не думал о том, что он не единственный: десять не десять, но уж Лициний то есть точно!) свело бы любого с ума. Но поскольку Квинт уже давно был безумен, ему это не грозило.
Квинт прожил в Александрии пять лет. И пять этих лет покрыты для него ирреальным туманом. Первые два - туманом сна, последние три - пеленой тревоги, неудовлетворения, а в конце и отчаяния. Чем выше забрался, тем больше падать. А потому отчаяние это было таким, какого, осмелюсь заявить, не испытывал еще никто. Граница между этими двумя и тремя годами пролегла довольно резко. Квинт тогда вышел прогуляться и обратил внимание на непривычный, но кажется, веселый шум на улицах и площадях. Прислушавшись к разговорам, он уяснил, что сегодня праздник Сераписа, и все идут на Площадь, где будут жертвоприношения. Что ж. Серапис так Серапис. Квинт неожиданно для себя заинтересовался и пошел вместе с толпой, неприятно выделяясь из нее странным выражением лица, ставшим для него обычным, и, если можно выразиться, походкой, лишенной праздничности. Сакральная жизнь, как и вся жизнь вообще, всегда проходила мимо него. В этом был до сих пор, кажется, мной не отмеченный парадокс. С одной стороны, он вертел жизнью на Земле по своему усмотрению (хотя чем дальше, тем ленивей, оставляя все, так сказать, на самотек). А с другой стороны, совершенно не соприкасался с ней. Он управлял ею как бог, как сила, и пренебрегал ею как личность, как человек. Видно, от этого слова никуда не денешься. Праздники, войны и перевороты интересовали его мало; даже те, которые он сам устраивал. И в этом, кстати, еще один парадокс. Он никому, и в первую очередь себе, не мог бы объяснить смысл своего вмешательства в мир. Совершив вмешательство, он сразу терял к нему интерес. Но, видно, парадоксы, с которыми свыкся, не беспокоят своей неразрешенностью и открытой нелогичностью. По крайней мере, тогда Квинт никакой противоречивости или, тем более, абсурдности в себе не замечал. А те недоуменные вопросы, которые, конечно, давно пришли в голову и вам и мне, еще спокойно дремали во тьме его отравленной души.